Аквилея - Андрей Десницкий
Шрифт:
Интервал:
— Чего ты хочешь от меня?
— Товара. Качественного товара. Некоторых — подчеркиваю, некоторых, по твоей доброй воле отобранных! — сведений.
— Я ничего не скажу.
— Я тебя умоляю… кто ваш, как вы это называете, надзиратель, то есть по-гречески «епископ», в чьем доме вы собираетесь и что на полу у вас там петух с черепахой, символ непримиримого разделения света и тьмы — это известно и без тебя каждому мальчишке в нашей гавани. Но представим себе… вот просто предположим… что верхушка вашего сообщества, — ну ладно, не такого уж и тайного, — договорится с первыми людьми города. С Анниями, Барбиями, Плоциями, Гавиями, даже с хорошо знакомыми тебе Мутиллиями и прежде всего, разумеется, с Цезерниями, в нынешних обстоятельствах — прежде всего с ними. А уж префект вместе со всеми своими прокураторами[24]прислушается к их голосу, будь уверен. Неформально так договорится. На что мы закроем глаза не только себе, но и консулару, а чем-то, или даже кем-то, придется, в крайнем случае, пожертвовать. Просто чтобы в этом случае не растеряться. Чтобы на арену не потащили, да продлят боги его дни, епископа Константа, уважаемого человека и надежного партнера, чья стеклянная посуда всех цветов радуги расходится по кругу земель. Да еще и пару сотен человек в придачу. Нет, пусть это будет какая-нибудь милая и бесполезная старушка-чужестранка, которую всем будет жаль, даже палачу. За нее никто не станет мстить, да и оплакивать долго ее не станут, зато семижды подумают прежде, чем затевать такое в следующий раз. А она мирно сойдет в Аид… или что у вас там… чуть раньше назначенного срока — зато прославится среди вас, как одна из великих. Разумное решение, согласись!
— Меня, — ответил Феликс так просто и так ясно, ответ был правилен и не подлежал пересмотру.
— Что, прости?
— Берите меня. Сегодня. Завтра. Когда приедет консулар. Я готов заявить на арене «я христианин» — и всё.
— Ой, не всё… не всё, Феликс. Ты знаешь, из какого рода новый консулар? А из какого ты сам? Всё понятно? Скорее все наши прокураторы будут висеть на крестах вдоль этой дороги и воронов кормить, чем волос упадет с твоей головы, так, кажется, у вас говорят. Разве что по личному приказу божественного Адриана.
— Я римский гражданин. Я потребую суда у цезаря. Я назовусь христианином.
— Отличная идея, — рассмеялся тот, — и тебя отправят к нему на суд. Он, кажется, ныне во Фригии? Или уже в Афинах? А может быть, он пожелает почтить Антиноя и вернется в Египет? Ты предпримешь увлекательное путешествие за казенный счет, как этот ваш Павел, года через два или три ты его нагонишь где-нибудь в Сирии или Киренаике, чтобы рассказать ему о дорожных впечатлениях, они, несомненно, будут яркими. А тут, в Аквилее, придется отправить на арену несколько больше людей, чем предполагалось заранее, ведь публика будет жаждать крови, раззадоренная твоей неприкосновенностью. О, как она будет ее жаждать!
Некоторое время они шли молча. Солнце уже скрылось за холмами, бледный свет растаял, повеяло ночной зябкой жутью, мраком смерти и страха — от слов этого горбоносого человека, не от аквилейского заката.
— Пора поворачивать обратно, — спокойно сказал финикиец, словно двое приятелей на прогулке обсуждали забеги на ипподроме и цену вина на рынке, а не грядущие казни.
— Я подумаю, Маний. Скажу тебе завтра. Здесь же, в тот же час.
Не звать же змея-искусителя этим его вааловым именем… Сходу отказаться — но не значит ли это бежать с поля боя? Его предки никогда так не поступали, кроме одного-единственного раза, которого так всегда стыдился отец… Или согласиться? Но это значит стать лазутчиком врага.
А перед глазами стояло лицо седовласой женщины со шрамом, с отуманенными от возраста, но такими зоркими глазами. Он внезапно понял, что жертва уже выбрана и назначена, что финикиец говорил — о ней.
Человек умирал — это было ясно сразу. Высота жаркого неба отражалась в его глазах, а кожа, светлая от рождения, не то, что у смуглых обитателей пустыни, подернулась тем же серым налетом, что и камни, но не от пыли, а от боли. Он лежал при дороге, приткнувшись, как ему удалось в этот страшный час, и лицо его было повернуто к Горе. Он был из тех, кто не дошел. Она прежде не встречала их на своем пути, — но ведь должны были быть и такие!
Рядом с ним на камень присела златокудрая девочка лет восьми-девяти, в том возрасте, когда сквозь миловидность детства начинает проступать женская красота, когда невинность обретает сознание, а мир вокруг еще кажется добрым и вечным. И вот ее мир — умирал, а она держала его за высохшую руку и смотрела в его лицо отстраненно, словно оно было чужим, словно на нем она пыталась прочитать знаки собственной судьбы.
Паулина подошла ближе.
Он повернул голову и взглянул глубоким бледно-синим взором, отчего-то таким знакомым, без тени удивления или просьбы, — словно давно поджидал ее тут и не мог, не повидавшись с ней, отойти в царство теней, в селения усопших, на поля счастливой жатвы или в сад Эдема, — куда бы ни направлялся он от рождения до этого самого часа. Вот только лица она не узнавала.
Человек разлепил синеватые губы и заговорил. Нет, это не был гортанный язык верблюжьих людей, она его уже научилась распознавать, это было древнее, почти как камни и небо, наречие, певучее и хрипловатое одновременно, состоящее почти из одних гласных, которые взмывали аистами в небо и ястребами падали вниз. Он словно бы пел гимн неизвестной красоте на незнакомом языке, но он обращался прямо к ней. Он показывал на девочку, он гладил ее по волосам и протягивал руки к Паулине. И не нужно было слов, чтобы понять затихающий стук его сердца: сбереги, позаботься, спаси.
Никто и никогда в этом мире прежде не замечал ее, не разговаривал с ней. Может быть, это было доступно лишь тому, кто встал на самый край мира, почти ушел из него, чье зрение истончилось, чтобы видеть гостей из иных измерений — не так ли и в нашем мире ангелы являются немногим? А может быть, он принял ее за ангела?
Она могла попытаться объяснить, что путь ее темен, что не знает она, примет ли ее Гора, что нет у нее ни пищи, ни даже воды этого мира — но разве отказывают умирающим в таких просьбах? Он чуть приподнялся на локте, потянулся взором к девочке, к Паулине, к Горе — и слабым жестом, мановением ладони сказал: пора, уходи.
И она пошла. Девочка не простилась с ним, она равнодушно позволила взять себя за руку, она глядела прямо перед собой и молчала. Ее босые ноги под длинными складками одежды ступали то на раскаленное, то на острое, но она не замечала, словно шла по гладкому полу в собственном доме. И глядя на ее маленькие ступни, Паулина заметила, что и сама оставила обувь где-то там по пути — но идти не больно. Идти было страшно, потому что впереди была Гора. Она нависала грозовой тучей, переливалась тысячами граней, и на нее надо было взойти.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!