Сорок роз - Томас Хюрлиман
Шрифт:
Интервал:
— Ты свистела, Мари? — внезапно спросил брат.
— Я? Свистела? Нет-нет.
— Все ж таки свистела.
— Я упражнялась.
— У тебя артистичное туше. Для твоего возраста это весьма примечательно, Мари. Зрение у меня, быть может, и слабое, зато слух хороший, даже очень. Так что признавайся: ты свистела?
Что греха таить, в последнее время такое нет-нет да и случалось. С тех пор как папá пропадал в разъездах, она поневоле сама себя поправляла, высвистывая правильные пассажи. Брат пробуравил ее взглядом и отчеканил:
— В народе верят, что свист девочки причиняет боль Богородице. Старый предрассудок, скажешь ты. Согласен. Однако ж ты, Мари, девочка, а не канарейка. И я бы хотел, чтобы впредь ты никогда больше не свистела. В котором часу ужин?
Она пожала плечами.
— При жизни маман ужинали ровно в семь. — Засим сутана с шорохом удалилась.
* * *
Наутро, фырча в снегу, к дому подкатил автомобиль. Мария выбежала на улицу, бросилась на шею замерзшему папá. Он размотал многочисленные шарфы, поскреб макушку под кожаным картузом, спросил:
— Твой братец?
Она кивнула.
До рождественского утра они еще кое-как выдерживали присутствие своеобычного гостя, только вот атмосфера становилась все более гнетущей, как перед грозой, и воспрепятствовать этому было невозможно. Когда у Луизы, которая оказалась совершенно неисправима, в очередной раз срывалось с языка «господин доктор Кац», взгляд брата за толстыми стеклами очков делался острым, жалящим, будто собственное имя портило ему кровь.
— Луиза, — сурово напоминал он, — извольте принять к сведению, что меня именуют монсиньор, мон-синь-ор!
Днем он сидел наверху, в своей давней комнате, где все оставалось так же, как до его отъезда в монастырскую школу. Над кроватью висело распятие, в шкафу лежали матроска и шапочка с сине-белыми лентами, в углу сооружен маленький алтарь со свечами и миниатюрным кубком. Едва лишь брат покидал комнату, раздавался бой часов: семь, время ужина. Усевшись за стол, он сгибал указательный палец, совал его за ворот сутаны и чуточку освобождал шею. По словам Марии, ей и самой было затруднительно глотать. Папá, видимо, испытывал сходные ощущения — в обществе монсиньора у каждого сжимало горло, перехватывало дух. За едой все без конца чуть ли не давились — и она, и папá, и Луиза, и, разумеется, брат, который не мог проглотить ни кусочка, не оттянув пальцем ворот сутаны. Сущий кошмар! Посреди ужина папá вытянул соломинку, пропущенную сквозь виргинскую сигару, обрезал мундштук, но даже раскурить не успел, как брат уже заперхал: кх-х, кх-х.
Близилось Рождество; температура падала; напряжение росло.
— Мари, — сказал брат накануне праздника, поднеся молитвенник буквально к ее носу, — маман нарекла тебя самым прекрасным именем на свете. Тебе не кажется, что оно обязывает тебя к богоугодной жизни?
На буфете, где стояла фотография родителей, сделанная в день помолвки, он зажег лампадки, сладковатый запах распространялся по дому, как раньше, при жизни маман, и, когда он, собираясь подняться наверх, подобрал шуршащие полы сутаны, впору было поверить, что покойница впрямь вернулась в дом Кацев. Луиза, будьте добры, разбудите меня к заутрене!
Сутана скрылась в комнате наверху.
* * *
Когда утром 24 декабря Мария вышла к завтраку, мужчины уже сидели за столом. Папá смотрел в газету, брат — в молитвенник, но она сразу догадалась, что произошло: подспудная до сих пор война грянула в открытую.
— Мне конечно же известно, — сказал папá, переворачивая страницу, — что для христиан Рождество имеет определенное значение. Но я малышке не указчик. И коль скоро ты с таким упорством настаиваешь, чтобы она пошла к рождественской мессе, изволь поговорить с нею сам.
— Я полагаю, — отозвался брат, не поднимая глаз от молитвенника, — Мари не только твоя дочь. У гроба маман я дал торжественный обет позаботиться о воспитании Мари. Нынче родился наш Спаситель. Мне предстоит служить мессу в церкви Старого города, и я думаю, сестра будет меня сопровождать.
— Я думаю, она достаточно взрослая, чтобы самостоятельно принимать решения.
Бог ты мой, она спустилась вниз выпить кофе с бутербродом, а оказывается, надо на голодный желудок делать религиозные заявления!
— Вам, иудеям, — после продолжительного молчания сказал брат, — предписывают отделять мясную посуду от молочной, и сколько надобно мужчин для богослужения в синагоге, и прочая, и прочая. Сплошь законы да правила! Спрашивается только, чего ради их исполнять. Воздаяния на том свете вам не обещано. Не то что нам, папá! Мы веруем в воскресение и в жизнь после смерти.
— Что мы об этом знаем? Как можем помыслить немыслимое?
— Ты что же, дерзнешь отрицать существование Бога?
— Мне, человеку простому, такое и в голову не придет!
— То-то же. Бог существует. А если мы не видим Его, то лишь по одной причине: мы, люди, не способны постичь истинное бытие. Ты понимаешь меня, Мари? Слава Господня незрима. Стало быть, справедливо и обратное. Коль скоро незримое есть высочайшее бытие, должно сделать вывод, что зримое, сиречь наш мир, состоит из обмана и иллюзии. Я пекусь о спасении твоей души, Мари. О том, чтобы ты уразумела: твоя душа реальнее этого вот кофейника или пейзажа за окном.
Брат избегал смотреть на нее. Не сводил глаз с буфета, где возле золотой рамки с фотографией родителей трепетали огоньки лампад. Луиза шумела на кухне, успела вовремя улизнуть. Часы тихонько задребезжали, словно вздыхая, и пробили очередной час. С чашкой в руке Мария отошла к окну. В каком-то смысле она брата понимала. Порой ей казалось, маман все еще сидит в ателье. За все эти годы она ничуть не постарела, и на белой пикейной блузке алело влажно поблескивающее кровавое сердце, осиянное благодатью, как сердце Христово в боковом алтаре церкви Святого Освальда…
На фоне зимнего пейзажа Мария видела свое прозрачное отражение. Белый берег, черное озеро. Чью же сторону ей принять — сторону горячо любимого папá или сторону брата и спасения собственной души?
— Папá, — продолжал брат, — ты только что вернулся из коммерческой поездки. В торговом таланте тебе, конечно, никак не откажешь, но ведь особыми успехами ты явно не можешь похвастать.
— В самом деле, — согласно кивнул папá, — бывало и получше.
— Сегодня утром после мессы я говорил с Арбенцем. Он намекнул, что с заказами обстоит прескверно.
— К чему ты клонишь?
— Я говорю о ночном освещении названия нашей фирмы…
— А что с ним не так?
— С недавних пор, по словам Арбенца, его воспринимают как провокацию.
Мария воззрилась на брата. Она, конечно, понимала его набожность и даже отчасти сопереживала. Священником он стал исключительно из сыновней любви. Хотел когда-нибудь свидеться с маман, а это, разумеется, возможно только при условии реального воскресения мертвых, свершения Страшного суда. Но какое отношение к рождественской мессе имеет светящаяся надпись на крыше? Почему именно сейчас, когда речь шла о ее душе, он заговорил о названии фирмы?
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!