Москва - Испания - Колыма. Из жизни радиста и зэка - Лев Хургес
Шрифт:
Интервал:
Через некоторое время такая возможность представилась: Киселев поехал по делам в Валенсию и взял меня с собой. С помощью наших ребят-радистов трансформатор мы быстро исправили, я достал в Валенсии регулятор напряжения, который, вне зависимости от колебаний в сети, давал на выходе точно 220 вольт, и теперь я уже мог не бояться неполадок во время бомбежек. С тех пор и до самого конца моей работы в Испании радиостанция меня ни разу не подводила и связь как с Валенсией, так и с Москвой всегда была безупречной. Вот к чему свелся тот «факт», который мой бывший шеф Киселев подбросил НКВД и на основании которого Касаткин решил пришить мне диверсию и вредительство.
Смехотворность этого «факта» была очевидна любому, хоть немного понимающему в технике, но только не следователю НКВД в 1937 году, ищущему повод, чтобы оформить своего клиента по самой тяжелой статье уголовного кодекса. Узнав про суть дела, я первым делом огорчился за своего шефа. «Эх ты, – подумал я, – герой империалистической, гражданской и испанской войн, кавалер орденов! Ну и трус же ты! Ты и пальцем не решился пошевельнуть, чтобы заступиться за бывшего коллегу по обороне Малаги – честнейшего испанского офицера – полковника Виальбу, которого арестовали за сдачу Малаги, хотя он в этом был виноват ничуть не больше тебя, ведь все решения по обороне города вы принимали вместе. Да и со мною: как только тебя слегка прижали, ты сразу стал копаться в памяти и искать на меня «фактики», чтобы помочь сталинско-ежовским следователям НКВД отправить на тот свет случайно попавшего к ним в лапы товарища и однополчанина. А я перед сдачей Малаги, вместо того чтобы, по твоему же приказу, драпануть для спасения своей жизни, предпочел остаться с тобой, потому что не мог бросить тебя на растерзание фашистам при полном окружении города. А ты при этом даже слезу пустил, а теперь, в благодарность, – предаешь меня этим людям, которые стремятся меня уничтожить. Хоть ты и на свободе, а я в тюрьме, но я тебе не завидую! На твоем месте я бы до Сталина дошел, но преданного Родине да и лично тебе товарища защитил бы. Ну что же, видно, ты можешь безбоязненно разгуливать под пулями, но кладешь в штаны при виде красно-синей фуражки. Могу тебя, Василий Иванович, только пожалеть».
Пока эти мысли носились в моей голове, Касаткин пристально смотрел мне в глаза, ожидая, как меня убьет эта неоспоримая улика, и с ехидцей улыбался. Я понимал, что рассказывать ему все это – значит метать бисер перед свиньей. Ведь его же абсолютно не интересовала моя полная невиновность и преданность Родине, ему нужно было побыстрей закрыть мое дело и довести до расстрела. За это ему могли бы и премию, а то и орденок подбросить, и больше ничего его не интересовало.
Я мог оперировать только понятными ему фактами. Еще немного подумав, я спокойно сказал: «Хорошо, Касаткин, в технике вы, конечно, ничего не понимаете, и поэтому излагать вам полную техническую нелепость вашего «факта» бесполезно, но вы ведь юрист, и вроде на первом допросе даже пытались рассуждать логически. Давайте продолжим: радиостанция сама по себе никакого значения не имеет, если ею не пользуются, имеет значение только то, что при ее помощи могут быть переданы какие-то важные сообщения. Значит, если радист умышленно вывел из строя радиостанцию, то этим своим действием он сорвал сеансы радиосвязи, и его начальник, в очень нужный для него момент, не мог передать своим корреспондентам и принять от них важные сообщения.
Спросите моего бывшего начальника – полковника Креминга (тогда я еще не знал, что его настоящая фамилия – Киселев), был ли хотя бы один раз, когда мною была задержана его радиограмма? Не было! Это же может подтвердить и мой бывший шифровальщик Василий Иванович Бабенко. Вся радиосвязь Креминга обрабатывалась только Бабенко, и у него имеется документация, подтверждающая, что ни одна наша исходящая, данная мне для передачи, радиограмма не пропала и не была задержана. Из этого очевидно, что умышленный вывод радиостанции из строя – нелепость. Что касается технической стороны, то прошу назначить техническую экспертизу, которой я дам самые подробные объяснения. С вас же, Касаткин, достаточно того, что никто не докажет, что я не передал или задержал хоть одну радиограмму».
Все это, за исключением размышлений о Киселеве, я изложил следователю. Но Касаткин не был бы следователем НКВД в те времена, если бы это его переубедило. «Это все беллетристика и сантименты, – вдруг заявил он мне категорически. – Ведь свою радиостанцию-то ты из строя вывел? Трансформатор сжег? Ты мне сам сейчас в этом признался. Так напиши: по чьему распоряжению и зачем ты это сделал? Фашистский ублюдок, твою мать!» – снова заорал Касаткин.
Тут я окончательно понял, что рассуждать с ним логически, значит зря терять время. «Нет, думаю, тут тебе не прорежет». Выждав, пока он выматерится, я ему спокойно сказал: «Вот что, Касаткин, ничего вы от меня не добьетесь, никакой радиостанции я никогда из строя не выводил, все радиограммы мои принимались и передавались своевременно, и говорить со мною дальше на эту тему бесполезно. Опустите меня в камеру, наш обед и в горячем виде не очень-то съедобен, а в холодном тем более».
Касаткин на некоторое время успокоился и, подумав немного, заявил мне: «Никуда ты не пойдешь. Баланда твоя никуда не денется, а если и прокиснет, все равно с голодухи сожрешь. Обедать пойду я, а тебе – вот бумага. Подумай и опиши все свои преступления, и учти, что либерально я с тобой говорю в последний раз, а уж потом – пеняй на себя.
Дальше с тобой будут работать другие товарищи, а уж они церемониться не будут, все жилы у тебя вытянут, и ты все равно напишешь все, что нам нужно. А что нам надо, ты уже знаешь, я тебе об этом прямо сказал. Подумай хорошенько и все напиши, а то потом жалеть будешь, что не сделал этого сейчас, но уже поздно будет».
С этими словами он снова протянул мне стопку бумаги и ручку, а сам нажал кнопку звонка. В дверях появился надзиратель. Касаткин молча поднялся и пошел к двери, а надзиратель сел на его место.
Сколько времени мы с ним просидели так в ожидании Касаткина, я, конечно, установить не мог, но я сто раз ерзал на своем табурете, на мою просьбу разрешить мне встать и пройтись по комнате надзиратель отозвался односложно: «не разрешается», а сам хоть бы пошевелился, сидит и упорно смотрит мне прямо в глаза.
Появился Касаткин уже под вечер, отпустил надзирателя, закурил и, не упоминая больше Испанию, радиостанцию и прочее, начал меня прощупывать насчет окружения в камере. Он был очень хорошо информирован и сразу же стал задавать хитрые вопросы о моральном состоянии моих соседей, об их разговорах, настроении и прочем. Вначале я уклонялся от прямых ответов, уверяя, что в камере держусь особняком, ни с кем в разговоры не вступаю и абсолютно не интересуюсь чужими делами. Касаткин легко меня разоблачил, рассказав даже, в каких дискуссиях я участвовал и с кем больше всего беседовал. Видно, Буланов был прав, «наседка» в нашей камере была, но это не Буланов, не Раевский, не Перевалов, не Кругликов, не тем более отец Николай – никаких деталей доверительных бесед с ними Касаткин не привел. Я получил урок, что в камере лучше держать язык за зубами.
Он вскользь намекнул, что некоторые товарищи все же помогают органам НКВД в разоблачении скрытых врагов народа, выдающих себя на следствии за порядочных людей, и что следствие учтет их помощь при определении их дальнейшей судьбы. Намек был слишком прозрачен, короче говоря, я понял, что Касаткин предлагает мне сотрудничество в обмен на облегчение участи. Я оборвал его разглагольствования и твердо заявил: «Касаткин, перестаньте кружить вокруг да около. Я вас сразу же прекрасно понял. Давайте раз и навсегда покончим всякие разговоры на тему о сотрудничали. Когда партии и Родине понадобилась моя жизнь, я ее предоставил без раздумий и колебаний, но когда вам требуется моя совесть человека и коммуниста, то она мне дороже жизни, и вы ее не получите». Примерно в таком духе (не ручаюсь за 100 % точность формулировок) я отбрил Касаткина. Принял он мою отповедь без особых эмоций и больше до самого конца следствия к этой теме не возвращался. Возможно, что в результате именно этой беседы в моем личном деле появилась запись, удивившая даже видавшую виды начальницу II-й части Рыбинского лагеря, из которого в 1946 годуя освободился. Запись гласила: «К секретно-осведомительской работе привлекать не рекомендуется».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!