Колония нескучного режима - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
— Это памятник, не мемориал, — поправил его Гвидон.
— Хорошо, памятника. Виноват, — поправился Глеб Иванович. — Так вот. Посоветуйте ей, по-отцовски, посотрудничать со следствием, которое рано или поздно всё равно продолжится, поверьте. Такие дела просто так не оставляют, так уж заведено, да вы и сами в курсе, разве не так? — Гвидон пасмурно кивнул, соглашаясь. — Скажете ей, что, мол, лучше, дочка, ответить на вопросы, дать полную картину своих контактов, кто, с кем, какие намерения, планы, так сказать. И зачтётся. Потом… — он в задумчивости пожевал губами, — потом, думаю, год-два колонии: поселения, не больше. Это, считайте, ничего. Вообще. По сути, несколько ограниченная свобода. И посильный труд. А там, глядишь, и УДО подоспеет, условно-досрочное освобождение, в связи с малолетним ребёнком. И пошла домой, к родителям, точнее к отчиму, в отчий дом. — Он глянул на скульптора и по-доброму улыбнулся. — Как вам такой расклад? Годится? Лучше, чем психушка да зона?
— Я готов с ней поговорить, — не задумываясь, ответил Гвидон. — Когда?
— Да хоть… да хоть завтра, — снова развёл руками генерал, — я дам команду, и для вас всё организуют. Позвоните с утра по этому телефону, вам подскажут, куда и как, — он поднялся и протянул Иконникову руку. — Всего наилучшего, Гвидон Матвеевич. Надеюсь, это была последняя глупость, которую совершила ваша Наталья. И давайте будем надеяться на лучшее. Вместе. Договорились?
— Спасибо… — пробормотал совершенно сбитый с толку Гвидон. — Спасибо, Глеб Иванович.
О встрече с отцом больную Иконникову не поставили в известность заранее. Просто надели халат поновей и размером побольше, чтобы хватило запахнуть надувшийся живот, и завели в комнату свиданий, с наблюдательным проёмом по центру двери. Там уже сидел на стуле Гвидон. Они обнялись и долго стояли так, прижавшись, зная, что за ними следят, но это не имело значения. Гвидон не сдержался и заплакал; слёзы полились сразу, как только она вошла, вернее, когда её ввели и, предупредив про пятнадцать разрешённых минут, захлопнули оббитую железом дверь, чтобы продолжать вести наблюдение через застеклённый проём.
— Доченька моя… Доча…
— Папочка… Папа…
Потом, когда они разорвали руки и сели за стол, друг против друга, то ещё с пару минут просто сидели молча, каждый впитывая глазами родное лицо.
— Зачем? — прошептал Гвидон. — Зачем, доча?
— Не будем об этом, пап, ладно? Давай не будем.
— Надо согласиться с ними, доча, — он умоляюще посмотрел на неё, — я был там, у Чапайкина. Они, если всё сделаешь, как просят, готовы простить. Годик получится или около того. На щадящих условиях. Я очень тебя прошу. Все мы просим. И ребёночка нам разрешат забрать, под семейный присмотр.
— Это не мой ребёнок, папа. Они меня изнасиловали, их санитары. Я его не хочу. Родится — пусть забирают и воспитывают сами. Это их ребёнок. Этих сволочей. Я как подумаю только, что он будет расти… и я буду смотреть в его лицо… и видеть… эти лица… этих проклятых… кого-то из них… нет, не могу… Не могу я! — Отец слушал молча. Лишь отчётливо вздрагивало левое веко, отсчитывая неровные секунды в такт неритмично бьющемуся сердцу: бум… бум-бум… бум… — А сказать мне им всё равно нечего. Сама решила, сама пошла. Это и есть единственная правда. Другой не было и нет. Поверь мне, папа.
— Это твой ребёнок… — Он взял её за руку и бросил взгляд через плечо. Там, в дверном окне, за ними наблюдали неотрывно. — Он твой, а не их. И мы его заберём и воспитаем. И будем счастливы. Все вместе. Как всегда было. Раньше.
Ницца помолчала. Затем сказала:
— Понимаешь, пап, я бы, возможно, так поступила, если бы они не засунули меня сюда. Здесь я много чего поняла про них. Такого, чего раньше не понимала. И переступить через это уже не смогу. Они меня отравили. Посадили на психушную свою иглу. Иногда мне кажется, что я уже не могу без ненависти. К ним ко всем. Как будто мне не хватает воздуха. И словно мне кто-то насильно запирает мозг. А я не хочу жить в запертом состоянии. Мне эта ненависть к этим гадам, как ни странно, помогает держаться. Смысл как будто обретается новый. А иначе — труба. Пустота. Пропасть. Ты понимаешь меня, пап?
Она протянула руку и положила ладонь на его кисть. И он увидел три неровно затянувшихся рубца на её запястье. Она заметила его взгляд и натянула край халатного рукава так, чтобы прикрыть их. И тогда снова он заплакал. Потому что понял, что не добьётся того, чего хотел добиться. Поздно. Упустил. Когда? Как? На этот вопрос он ответ дать себе уже не мог. А она спросила, спокойно, твёрдо глядя ему в глаза:
— Папа, Сева что, смотался? Только не юли, говори как есть. Да или нет?
— Да… — Гвидон утёр глаза тыльной стороной ладони и шмыгнул носом. Сейчас он казался ей старше своих сорока пяти. Много старше. — Тебя все любят… Все. Прис, Триша, бабушка, Джон, Параша, — он помолчал и добавил: — Юлик… Какой-то Роберт ещё звонил. В Кривоарбатский. Спрашивал, не знает ли бабушка, как у тебя дела. Кто это, Ниццуль?
— Так… — ответила она довольно равнодушно и пожала плечами. — Знакомый один. Не бери в голову.
В этот момент дверь распахнулась. За ней пришли.
— Время, — строгим голосом сообщил санитар и добавил по-военному: — Прощайтесь.
Они поднялись и снова приникли друг к другу.
— П-пожалуйста, милая, пож-жалуйста, — прошептал он ей на ухо, чуть заикаясь от волнения.
Она не ответила. Оторвала руки и, не оборачиваясь, вышла из комнаты, поддерживая живот…
Рожать её увезли через неделю после встречи с отцом, по «Скорой», в роддом, расположенный по соседству с Седьмой, под присмотром двух санитарок. Там поместили в отдельную послеродовую палату. Предродовой не понадобилось, поскольку рожать пришлось прямо с колёс. Мальчик, сморщенный и черноволосый, со скульптурно вылепленным личиком, орал громко и натужно, словно хотел как можно скорей попасть обратно, в привычную теплоту и уют материнского лона. Ребёнка поднесли к её лицу, порадоваться. Ницца скосила глаза, отметила про себя, что — мальчик, и отвернула голову, прикрыв веки. На ножки не взглянула, так что по искривлённому пальчику на каждой стопе не заметила. Да и не хотела ничего видеть.
Там её продержали ещё трое суток, потом вернули в палату для буйных, в Седьмую — продолжать лечение и сцеживать ненужное молоко. Отравленное, как она предположила, психотропными инъекциями. Чертовыми нейролептиками. Ребёнка больше не видела. К тому времени, на четвёртые после родов сутки, он уже кричал и требовал молока совсем в другом месте — в доме скульптора Гвидона Матвеевича Иконникова и его жены Присциллы Иконниковой-Харпер, в подмосковной деревне Жижа. В свидетельстве о рождении на месте отца был проставлен прочерк. В графу «имя» записали «Иван». В честь неизвестного отца Ниццы, Ивана. А заодно — приёмного деда, Джона. По-русски тот же Иван. Отчество, с учетом затянувшейся традиции, также сложным не получилось: «Иванович». Иконников Иван Иванович, русский, тысяча девятьсот шестьдесят девятого года рождения. Так решили Гвидон и Прис. Оформить опеку над новорождённым, как и обещал, разрешил Чапайкин. Жаль, сказал, что вы не нашли с вашей дочерью общего языка, но, думая об интересах ребёнка, нахожу, что лучший вариант — это назначение опекунами. А ей не завидую, скоро теперь не встретитесь, занимайтесь своей жизнью лучше, чтобы из мальца вашего похожий на неё не вырос.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!