Никто пути пройденного у нас не отберет - Виктор Конецкий
Шрифт:
Интервал:
Над родным Питером – рассвет.
Ладога, Нева, Финский залив – все видно, как на хорошей карте.
Закладываем гигантский эллипс от Пулкова до Кобоны.
Через эту Кобону меня дохлого к жизни везли. Или через Новую Ладогу? Почему-то лайнер закладывает еще один вираж, от Маркизовой лужи до Шлиссельбурга. Появляются стюардессы с натянутыми улыбками, настырно начинают проверять пристежные ремни.
Короче говоря, шасси не выходит, топливо сбрасываем в окружающую среду.
Вы уже знаете, как высоко я ценю жизненную литературщину.
И потому ясно отдавал себе отчет в том, что такая эффектная точка в конце жизненного пути, как посадка реактивного самолета на брюхо в Неву у родного моста Лейтенанта Шмидта, значительно увеличит интерес к посмертному собранию моих сочинений и вообще редкостно украсит биографию, но тут юмор почему-то испарился и копировать судьбу Экзюпери не захотелось.
– Остров невезения в океане есть, – сказал Василий Васильевич. – Весь рейс нам не хватало удачи; логично предположить, что география кончилась окончательно, – и он щелкнул пальцем по пустой лимонадной бутылке, которая торчала из заспинного кармана кресла впереди.
Эту фразу за рейс он произнес энное количество раз, столько, сколько раз мы застревали во льду. Но на «Колымалесе» мы потом шли играть в преферанс или шеш-беш… Сейчас же никакого юмора в его голосе я тоже не обнаружил…
Ладно. Каждому ясно, что ежели все это написано, то с автором ничего плохого не случилось. Увы, в Неву, на горе моим биографам, мы не шлепнулись. Шасси вытряхнулось, и мы нормально вытряхнулись из воздушного лайнера.
Мало кто из друзей верит, что это последняя книга, которую я пишу на морском материале.
Но я, как уже неоднократно подчеркивал, упрям ослино. И ежели что сказал, то кол на голове…
И вот, оставив далеко-далеко моря и океаны, я шагаю в сумерки жизни, раздумывая о том, что почти все концы свел с концами, то есть почти всех соплавателей – и выдуманных, и истинных помянул.
Только вот Геннадий Петрович Матюхин как-то на душе саднит. Нет у него точки.
Когда-то в Архангельске перед уходом в Арктику на сухогрузном речном кораблике я сошел на берег, чтобы попрощаться с Землей. И читал в сквере газеты, и попивал легкое винцо, и спрятался от дождика в садовой сторожке.
Свое сидение в будке я почему-то зафиксировал на бумаге и потом вставил в путевые очерки. Они были напечатаны в журнале. Не могу сказать, что кот, кусающий только для виду астру, ловкие воробьи и незнакомый мне мужчина, который носил папиросы в нагрудном кармане пиджака, и разговаривал с воробьями, и беспокоился о пуговице незнакомой ему женщины, вызвали восторг читателей. Однако нет ничего на свете, что не имело бы продолжения.
Года два спустя я получил пакет из института, носящего имя великого русского психиатра. Честно говоря, я не торопился вскрывать пакет, потому что уже получал письма, в которых содержались прозрачные намеки на состояние моей психики. Один доброжелатель, например, подсчитал, сколько раз я в одной повести употребил слова «красные пронзительные огоньки». И пришел к выводу, что я, как и Гаршин с его красным цветком, кончу в пролете лестницы. Соврет тот, кто скажет, будто ему приятно получать такие предсказания.
В пакете оказались письмо и рукописи.
Письмо написал мне врач-психиатр. Он длительное время лечил Геннадия Петровича М. Рукописи принадлежали ему, Геннадию Петровичу Матюхину, который страдал манией одиночества. Он был уверен, что находится внутри большой рыбы, кита или кашалота, как пророк Иона.
Честно говоря, до этого письма я знал о пророке Ионе только то, что прочитал о нем у Мелвилла. Автор «Моби Дика» относился к пророку с юмором. Он отказывался верить в то, что Иона сидел в брюхе живого кита. В крайнем случае Мелвилл помещал Иону в китовую пасть. Но в брюхе мертвого кита пророк, по мнению главного китового специалиста, сидеть мог «подобно тому, как французские солдаты во время русской кампании превращали в палатки туши павших лошадей, забираясь к ним в брюхо». Так писал Мелвилл.
Первопричиной душевной болезни Геннадия Петровича были травмы, полученные в автомобильной катастрофе. Врач сообщал, что Геннадий Петрович хранил вырезанные из журнала страницы с моим очерком, и уточнил, что мужчина в архангельском сквере – он. Потому врач послал его рукописи мне.
Геннадий Петрович был инженером, специалистом по автоматизации каких-то процессов в радиотехнической промышленности. Пробовать писать он начал в травматологической больнице, где после аварии провел около года. Очевидно, понимал, что возвратиться к нормальной работе он уже никогда не сможет, и искал новое занятие для себя. Во всяком случае, не тщеславное желание возбудить участие или удивление или увековечиться в памяти потомков водило его рукой.
За прошедшие годы я расшифровал и напечатал три рассказа Геннадия Петровича: «Хандра», «Банальная курортная история» и «Ария Джильды».
В рейсе на теплоходе «Колымалес» со мной были не только письма командира Искровой роты из материнских архивов, но и последние наброски Матюхина.
Еще раз повторю. Соблазн отождествлять автора с литературным образом, особенно если рассказ ведется от первого лица, бытует в читающей публике уже давно, с тех пор, как эта публика появилась. Потому еще раз необходимо подчеркнуть, что, хотя рукописи Геннадия Петровича не могут не носить следов моего пера, отношусь я к нему, как Лермонтов к Печорину, Бог меня простит за такие параллели.
Название сохраню авторское: «Кошкодав Сильвер».
Будем считать это эпилогом ко всему затянувшемуся роману-странствию «ЗА ДОБРОЙ НАДЕЖДОЙ».
И грозно объемлет меня могучее пространство, страшною силою отразясь в глубине коей…
(Автора эпиграфа Матюхин не указал. Это Гоголь, но Геннадий Петрович как бы считает эти знаменитые слова собственными. – В. К.)
К окончанию той, ледяной, финской войны мне было семь. И я уже самостоятельно читал «Остров сокровищ», и мне чаще всего снились Сильвер и юнга Джим Хокинс, но я посвящаю эти воспоминания, написанные в трудных условиях, в желудке кашалота, не Роберту Льюису Стивенсону, а доктору Джекилу.
Итак, мне семь лет, очень холодная зима, я живу с мамой в пятиэтажном кирпичном доме. Это одинокий дом. Вокруг только дровяные сараи, а за ними пустыри и свалки. Дом где-то между Серафимовским и Богословским кладбищами. Теперь дома нет. Исчез. Иногда мне кажется, что этого огромного одинокого дома никогда и не было.
Пятиэтажный дом, непонятно как очутившийся между далекими загородными кладбищами. В подвалах, на чердаках, в дровяных сараях – масса кошек и котов. Десятки, сотни, тысячи бесхозных котов и кошек, голодных, нищих и тощих.
Затемнение, в парадных горят синие лампочки, и все кошки и коты синие…
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!