Ада, или Радости страсти - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
– Вон тот, во втором ряду, это не одышливый Джоунз? Всегда любил старика.
– Нет, – ответила Ада, – это Прайс. Джоунз появился четыре года спустя. Он теперь заправляет полицией в Нижней Ладоре. Ну вот и все.
Ван, бесстрастно вернувшись к ивам, сказал:
– Все снимки в альбоме, кроме вот этого, сделаны в восемьдесят четвертом году. Я ни разу не плавал с тобой по Ладоре в лодке ранней весной. Приятно заметить, что ты не утратила чарующей способности заливаться румянцем.
– Это его ошибка. Он, должно быть, сделал эту фоточку позже, возможно, в восемьдесят восьмом. Можем вырвать ее, если хочешь.
– Радость моя, – ответил Ван, – здесь уже вырван весь восемьдесят восьмой. Вовсе не нужно быть сыщиком из детектива, чтобы понять, что в альбоме недостает по меньшей мере стольких же страниц, сколько в нем уцелело. Я не против – то есть я ничуть не желаю любоваться Knabenkräuter’ами и иными подвесками твоих, ботанизировавших вместе с тобой друзей; но ведь он-то восемьдесят восьмой год сохранил и еще объявится с ним, когда потратит первый взнос.
– Я сама извела восемьдесят восьмой, – призналась гордая Ада, – но клянусь, торжественно клянусь, что мужчина, стоящий за Бланш на perron’ом снимке, был и навсегда остался совершенно чужим человеком.
– Его счастье, – сказал Ван. – В сущности говоря, это не важно. Важно, что все наше прошлое стало предметом глумления, что оно выставлено напоказ. По здравом размышлении не стану я писать Семейную хронику. Кстати, что теперь поделывает моя бедная малютка Бланш?
– О, с ней все в порядке. Все еще там. Она, видишь ли, вернулась назад – после того как ты силком увез ее. Вышла за нашего русского кучера, заменившего Бенгальского Бена, как его называли слуги.
– Да что ты? Прелесть какая. Мадам Трофим Фартуков. Вот уж никогда бы не подумал.
– И у них родился слепой ребенок, – сказала Ада.
– Любовь слепа, – заметил Ван.
– Она уверяет, что ты увивался за ней с самого первого утра, едва появился у нас.
– Кимом не засвидетельствовано, – усмехнулся Ван. – А ребенок так и останется слепым? Я хочу сказать, показала ли ты его настоящему первоклассному специалисту?
– Да, слеп безнадежно. Но, говоря о любви и легендах, сознаешь ли ты – потому что я-то не сознавала, пока не поговорила с нею два года назад, – сознаешь ли, что у людей, окружавших нас в пору нашей любви, со зрением все было очень даже в порядке? Забудь про Кима, Ким просто никчемный гаер, – но известно ли тебе, какая легенда, подлинная легенда, выросла вокруг нас, пока мы играючи предавались любви?
Ей было всегда невдомек, снова и снова повторяла она (словно желая очистить прошлое от обыденной пошлости альбома), что первое их лето, проведенное среди орхидей и садов Ардиса, стало в округе священной тайной и символом веры. Романтической складки горничные, чье чтение состояло из «Гвен де Вер» и «Клары Мертваго», обожествляли Вана, обожествляли Аду, обожествляли радости страсти и Ардисовы сады. Их ухажеры, перебирая семь струн русской лиры под цветущими черешнями или в запущенных розовых садах, распевали баллады (а между тем окна старого замка гасли одно за одним), добавляя все новые строки – простодушные, отдающие лавкой в лакейской, но идущие от самого сердца – к нескончаемым народным припевкам. Блеск и слава инцеста все пуще влекли к себе эксцентричных офицеров полиции. Садовники по-своему перелагали цветистые персидские вирши об орошении и Четырех Стрелах Любви. Ночные сторожа одолевали бессонницу и трипперный зуд с помощью «Похождений Ваниады». Пастухи, пощаженные молниями на далеких холмах, превращали громадные «роговые гуделки» в ушные рожки и слушали с их помощью ладорские напевы. Девственные владелицы мощенных мрамором замков прелестными ручками нежили свое одинокое пламя, распаленное романтической историей Вана. А по прошествии целого века красочные словеса расцветут еще пуще, оживленные влажной кистью времени.
– Из чего следует лишь, – сказал Ван, – что положение наше отчаянное.
Зная, сколь падки его сестры до русского стола и русских развлечений, Ван повел их воскресным вечером в «Урсус», лучший из франко-эстотских ресторанов Большого Манхаттана. Обе юные дамы были в очень коротких и очень открытых вечерних платьях, «миражированных» в этом сезоне Вассом, – таково было модное в этом сезоне словцо: Ада в сквозисто-черном, Люсетта в лоснисто-зеленом, цвета шпанской мухи. Губы их «перекликались» тоном (но не оттенком) помады; глаза были подведены в стиле «изумленная райская птица» – модном и в Люте, и в Лосе. Смешанные метафоры и двусмысленные речи всегда очень шли трем Винам, истым детям Венеры.
Уха, шашлык и Аи имели успех поверхностный и привычный; зато в старинных напевах таилось нечто тоскливо-томительное, быть может, благодаря участию в вечере контральто из Ляски и баса из Банффа – прославленных исполнителей английских версий русских «романсов», с налетом разымчивой цыганщины, пронизывающей Григорьева и Глинку. Была там и Флора – тоненькая, едва оформившаяся, полуобнаженная кафешантанная танцовщица неясного происхождения (румынка? романка? рамсийка?), к чьим упоительным услугам Ван этой осенью несколько раз прибегал. Как человек, «знающий свет», он с холодным (быть может, чрезмерно холодным) безучастием взирал на ее даровитые прелести, впрочем, последние несомненно приправляли тайными чарами эротическое возбуждение, исподволь зудившее Вана с той самой минуты, как обе его красавицы избавились от мехов и уселись чуть впереди него в подцвеченном праздничном мареве; дрожь этого возбуждения отчасти усугублялась сознанием (прозрачно прикрытым нарочитой неподвижностью профильной позы) украдчивой, ревнивой, интуитивной подозрительности, с которой Ада и Люсетта неулыбчиво всматривались в его лицо, пытаясь подметить в нем отклик на делано-скромное выражение профессионального узнавания, с каковым сновала мимо них «эта блядушка», как наши юные девы с напускным безразличием обозначили Флору (весьма недешевую и в целом премилую). Скоро, впрочем, тягучий плач скрипок пронял и Вана, и Аду до того, что у обоих сдавило горло; по-юношески незатейливые любовные призывы их в конце концов вынудили прослезившуюся Аду встать и удалиться, чтобы «попудрить нос», и Ван тоже, вставая, не смог сдержаться и с надрывом всхлипнул, хоть и обругал себя за это. Он уткнулся носом в тарелку, грубо стиснул подернутое абрикосовым пушком предплечье Люсетты, и та сказала по-русски:
– Я пьяна и все такое, но я обожаю, обожаю, обожаю, обожаю тебя больше жизни, тебя, тебя, я тоскую по тебе невыносимо, пожалуйста, не позволяй мне больше хлестать шампанское, не только потому, что я прыгну в Гадсон, если лишусь надежды тебя заполучить, не только из-за этой багровой принадлежности твоего тела – тебе едва не вырвали сердце, бедный мой душенька, в нем, по-моему, дюймов восемь длины…
– Семь с половиной, – буркнул честный Ван, из-за музыки ставший слышать чуть хуже обычного.
– …но и потому, что ты – Ван, только Ван, ничего, кроме Вана, кожа да шрамы, единственная правда единственной нашей жизни, моей отвратительной жизни, Ван, Ван, Ван.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!