Арена XX - Леонид Гиршович
Шрифт:
Интервал:
Как сейчас вижу примерзшую к газете харкотину. Говорится о писателе-белоэмигранте, в мечтах уже перекроившем карту нашей страны: Эстонская ССР отходит к Канаде. Но это цветочки. Центральный его опус – откровения насильника и убийцы, который, оказавшись на нарах, описывает во всех подробностях, как годами насиловал малолетнюю падчерицу, прежде чем ее убить. Порнография и садизм снискали роману широкую популярность на Западе. Читаешь и понимаешь: автор хорошо знает, о чем пишет.
Постойте… мне знакома эта фамилия. Так вот на что нацелился Исачок в закордонном русском магазине – на «откровения насильника и убийцы». Но промахнулся, в результате чего мне досталась книга с малоинтригующим названием – забыл каким. Тем же вечером я начал ее читать. Это был «Дар», вышедший в 1952 году в Издательстве имени Чехова в Нью-Йорке.
Интроспективный взгляд прожившего в общем-то свою жизнь человека, бывалого ныряльщика в глубины самого себя, требует признать: беря в руки эту книгу, я был Савлом, ничего не подозревая, направлявшимся в Дамаск. Это был путь, сойти с которого не дано – только пустив себя под откос. Другое дело, так ли уж велик «Дар», так ли он целителен? Смотря от чего. Я описал себя и свою «атмосферу». Убежден: мне этот роман был прописан доктором Провидение – на что указывает и то, как он ко мне попал. А вот велик ли он? Это неверная постановка вопроса: кому-то может быть велик, а кому-то и мал. Мелок. Лично мне в самый раз. Эмигрантский Берлин стал одним из аспектов моего духовного брака. Нанесенный на тончайший лист бумаги, этот мир оживал, стоило только горящими глазами взглянуть сквозь него на небо (принцип «транспаранта», одного из зрелищных приспособлений эпохи).
Способность судить здраво отнюдь не самая слабая моя сторона. Я, как правило, вижу, с кем и с чем имею дело, пусть и заставляю порой думать противоположное – это издержки «презумпции невиновности». Здравый смысл мне отказывает, или, лучше сказать, я ему отказываю – гоню от себя, когда наделяю прошлое метафизическим пространством, в котором оно длится, и длится, и длится, далекое, чужое, но такое манящее, такая сирена… Oiseau bleu du bonheur[96].
Двумя страницами раньше я вынес себе приговор: «Эпоха как источник эстетического переживания несовместима с творческим анахронизмом». Дескать пиши с натуры, буди ностальгию в потомках. Пленэр всегда живой, историческая живопись всегда мертва. Приговор, вынесенный себе, обжалованию не подлежит. Зато и выполнять его никто тебя не обяжет.
Я и без того жил в параллельном мире: как внук шахер-махера, не знающего русской грамоте, как завсегдатай неореалистического подполья, наконец как скрипач… пардон, альтист, чье ремесло – дармоедское пиликанье для девяноста девяти и восьми десятых процента граждан, отдававших свой голос за блок коммунистов и беспартийных (я брал открепительный талон).
Так нет же, этого параллельного мира мне было мало, я измыслил свой собственный – параллельный даже по отношению к нему. Это был эмигрантский Берлин. Из Ленинграда он отнюдь не виделся понурым. Ну, если только по причине знания всего последовавшего. Но сами-то эмигранты не подозревали о скорой развязке, о том, что у них нет будущего. Да и кто с полной уверенностью может на него рассчитывать? У них было настоящее, которого они не ценили, живя прошлым, которое – переоценивали. Я населял исчезнувшие кварталы подобиями набоковских персонажей, нимало не заботясь о топографическом правдоподобии: трамвай, сквер, кирка, девочка с мячиком – условный контур города.
От бабушки – не Гитуси, а другой, сумасшедшей – кроме картины «Соломонов суд» да ржавых вилочек остался машинописный экземпляр пьесы, поставленной силами больных Казанской психлечебницы. В правом верхнем углу стоял штамп библиотеки.
Сумасшедшие, играющие здоровых людей – общее место. «Будь безумен в веке сем, чтобы быть мудрым». Кумачовый щит с этим лозунгом хорошо бы смотрелся в углу сцены. Там это уместнее, чем «Искусство принадлежит народу».
Я знал, что бабушка Саломея была натурой артистической, неизменной участницей любительских спектаклей, ей сам Бог велел время от времени менять смирительную рубаху на наряд принцессы. Я как-то полистал пьесу, где была помечена ее роль: что-то очень декадентское, когда дамы ужасно ломались, а мужчины пудрились. «Сестрица, я гребу из последних сил». В сумасшедших домах нет реперткома, который мог зарубить постановку по идейным соображениям. Да и состоял бы он из кого – из врачей? Санитаров? А устами сумасшедших глаголили бы революционеры?
Я вновь отыскал эту пьесу. Оперная студия ставила «Гребцов» Шабрие – и поплавок дрогнул. Дай-ка взгляну. «Дочери Даная. Философская повесть в диалогах». В тот раз поверил на слово библиотечной печати в углу страницы, а теперь удосужился ее разобрать. «Театральная студия русского юношества А. А. Трояновского-Величко. Welsungenstr. 12b, Berlin Nordwest».
Я набрасывал маршруты крутизны головокружительной. Красноармеец с удивлением видит на развалинах русские листки, которые по капиллярам случайностей попадают к генерал-майору психиатрической службы. Тот выносит свое высокое экспертное суждение: «Подобное излечивается подобным». Другая версия. А. А. Трояновский-Величко (Акакий Акакиевич? Андрей Анисимович, Аким Алексеевич?), подвергнутый насильственной депортации, повредился умом. Ему позволено создать театральную труппу закрытого типа.
Непостижимым образом еще одна сиротливая ниточка ведет в эмигрантский Берлин. Через мою казанскую бабку! Она обвела химическим карандашом все, что говорит Гипермнестра. Выглядело как острова, обитаемые ее ролью, как картуш древнеегипетских письмен. Кто-то воображает себя Наполеоном, а она вообразила себя Гипермнестрой. Роль стучит в мозгу, окончательно разрушая его. («Внутренний слух, как некая армия: всех сильней». Не подвластен никаким глушилкам, никаким затычкам.)
Хороша картина! Данай на капитанском мостике, пятьдесят дочерей на веслах. (Шепчет Старшей Дочери на ухо.) Корабль дур.
Так, картуш за картушем – и можно догадаться о содержании пьесы.
Беги, доносчица! Старшая дочь еще не старшая жена, чтоб протягивать лапки со страху. (Слышны стоны: «Сестрицы, я гребу из последних сил».) Ты не хочешь, чтобы твои дочери достались юным сынам Египта? Хочешь, чтоб мы вечно гребли? Чтоб Гипермнестра стала вонючей старой обезьяной? Проклятая отцовская ревность, я обману ее. (Крики: «Зевс, они умирают! О сжалься, Посейдон!»)
Сразу три смерти: певуньи Линдеи, тонкопалой флейтистки Иалис и совсем еще крошки Камиры. Из пятидесяти нас осталось сорок семь. Но его тревожит лишь одно: чтобы наша галера сохранила свою быстроходность.
Отец, позволь послу Египта взойти на борт. Обманем его мнимым согласием. После брачного пира под звездным пологом лишится Египет всех своих сыновей. (Выхватывает из волос острую иглу. Распущенные волосы ниспадают до края одежды.)
Учи тебя, все впустую, дырявая твоя башка… (С размаху надевает на голову посла горшок, пробивая дно.) Мы согласны, ты понял? Или одного горшка тебе для этого мало?
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!