Мильфьори, или Популярные сказки, адаптированные для современного взрослого чтения - Ада Самарка
Шрифт:
Интервал:
Когда в начале осени 1941 года в каждом дворе повесили выполненное тем же полуготическим шрифтом обращение ко всем «жидам» собраться в указанном месте, им, как исторически водилось все это время, снова завидовали, так как уехать отсюда все же казалось определенного рода привилегией, да и вид суетящихся, собирающихся семей, несмотря на горечь их расставания со всем тем нажитым, что не представлялось возможным забрать с собой, будил некоторый дорожный зуд и ревность к происходящим в чужой жизни переменам. Говорили, что немцы симпатизируют евреям – ведь язык почти один, и если брать врага, славянина, то еврей не имеет к конфликту никакого отношения, и их вывозят куда-то для лучшей жизни подальше отсюда.
Была теплая ночь, когда во многих комнатах до рассвета горел свет и многие плакали, собираясь, и у многих эти слезы лились вполсилы, под мысли о той новой жизни, где будет все точно такое же, но еще лучше, и вместо выложенных досками огородов их дети будут ходить по каменным мостовым, есть колбасы со специями и слушать патефонную музыку.
Надя Назаренко потеряла двоих своих сыновей еще до начала войны, в голод. Они ели пол и стены, а потом легли все вместе в нетопленой хате, куда-то под стол, и там, обнявшись, заснули. Надя проснулась, а сыновья, такие чудесные, спокойные, умные мальчики – нет. Они были как два ангела – такие белые, тонкие и прозрачные, что пролежали там почти всю зиму и не испортились. Их хотели утащить, но Надя не давала, приподнимаясь на локтях, – седая, распатланная, в вышитой сорочке, в коралловых бусах, с морщинистым пергаментным лицом, и шипела на вошедших, как змея. Даже те, кто был в предсмертном безумии, выевшем почти все человеческое из их сознания, и те пугались и убегали из страшной хаты, прикрывая за собой дверь. Потом Надю вывезли куда-то, она шила из неподдающейся задубевшей кожи ботинки и пила горячий, невообразимо вкусный отвар из картофельной ботвы, и бездумно, с нездоровой готовностью отдавалась всем, кому не попадя, а страшные болезни, видать, брезговали ее истощенным телом с отвислыми потемневшими грудями, хотя было ей тогда всего двадцать шесть лет. Каждую ночь с ней виделись сыновья, которые, такие же белые, прозрачные, с голубыми, как васильки, глазами, улыбаясь, осторожно отстраняли протянутые к ним руки, неловко гладили их, разжимая костлявые пальцы, и говорили, что будет еще девочка, что она их предаст в этот раз по-настоящему, если не будет девочки. И потом уже, получив в сыром бараке комнатку-чуланчик на первом этаже, на тех самых куреневски-подольских огородах она бродила по ночам, босая, в рубашке, промокая от росы, моля бога о девочке, которой неоткуда было взяться в окрепшем, но совершенно стерильном теле, многие годы лишенном основной своей женской особенности.
Когда всю ночь стреляли, Надя опять не могла заснуть, виделись ей сыновья, и так, словно живые, стояли рядом и что-то говорили, но ставшая прозрачной стена между их измереньями не пропускала звук. Тогда, едва небо стало тускнеть на востоке, Надя пошла на заросшую орехами, ольхой и осиной гору, откуда раздавались автоматные очереди, и к утру была уже там, видела уставших, чуть пьяных немецких солдат, которые сильно отличались от тех, что жили у них на улице – были злые до безумия. В целях конспирации у нее с собой была банка с молоком, и все думали, что за ней кто-то специально послал, и так Надя дошла до самого края ямы и, наступив на что-то ногой в разваливающейся босоножке, ойкнула, потому что там лежал зубной протез. Ей казалось, что девочка должна появиться откуда-то отсюда, может, и от немца. К яме гуськом согнали по-разному одетых молодых мужчин, многих с бородами и пейсами, и дали лопаты, которыми они стали копать и бросать в яму землю, а новые, выспавшиеся люди ходили в местах, куда только что насыпали, и периодически тыкали в землю штыками. Уже вился парной сладковатый запах, как на заднем дворе мясной лавки, где разделывают туши. Надю о чем-то спрашивали, забрали молоко, потом стали толкать от одного солдата к другому, с нее сорвалась косынка, рассыпались по плечам седые горгоньи волосы, а она молчала, напряженно, без всякого страха всматриваясь вниз, словно пытаясь отыскать там кого-то, потом ей, как клоуну в цирке, дали под зад огромным армейским сапогом, и, хрипло ойкнув, она повалилась вниз, а когда очнулась, то была снова ночь, и Надя решила сперва, что это солнечное затмение. Одежда на ней была порвана и все тело исцарапано. Так же, как за сутки до этого, дворами и огородами она прокралась к себе домой, умылась, переоделась и села за швейную машинку.
У нее было всегда тепло и уютно, на окнах росла герань и повсюду лежали вышитые салфетки, накрахмаленные скатерти, на кровати с высокой периной высилась гора подушек.
Сыновья вдруг перестали совсем сниться. Войне не было ни конца ни края, город стоял в руинах, но по улицам ходили люди, и везде что-то лязгало и стучало, в тенистых сквериках в центре города дети находили снаряды и, вытряхивая из них порох, мастерили бомбы, которые, балуясь, бросали в зияющие дыры подземных коммуникаций и мусорные кучи. Там же, на Куреневке, в бывшем купеческом доме открыли детский приют, и ясным морозным днем Надя пришла туда – в своей самой лучшей одежде, в шелковой косынке, в чулках, и сказала, что хотела бы взять девочку. Сирот было хоть отбавляй, на любой вкус, но она, как опытный покупатель, ходила от кроватки к кроватке, не замечая стоящих за спиной нянек, долго наблюдала за незатейливой возней в манеже, радостно отозвалась на предложение пойти в больницу. Там было интереснее, она долго сидела у постели безрукого мальчика, с повязкой на всю голову, потом возле еще одного, совсем тяжелого, и на донесшееся откуда-то издалека «этот скорее не выживет» ответила уверенно и жестко: «Я смогу выходить», но потом спохватилась, ведь пришла за девочкой, встала, озираясь.
Была одна девочка, очень плохенькая, ослабленная излечимыми, простыми, но накинувшимися одновременно хворями, к тому же с явным несоответствием строения скелета и ростом.
– Она лилипутка, мы ее тут держим только потому, что маленькая, можно скрыть возраст, – объяснила нянька, – у нее уже молочные железы есть, а у нас тут дети только до 7 лет.
И быстро задрав простыню, продемонстрировала тщедушное, с запавшей грудной клеткой, вытянутое тельце с двумя розовыми шишечками в соответствующих местах.
Закутав ее в одеяло, Надя на руках принесла девочку домой, уложив на самую мягкую подушку с шелковой вышивкой, в длинную плетеную корзинку, где раньше хранила мотки с пряжей. По мере того, как с лица смывались струпья неведомой грибковой инвазии, открывались облепленные гноем глазки, делалось ясно, что девочка – прехорошенькая. Как драгоценное руно, Надя вечерами распутывала ее длинные вьющиеся золотистые волосы, нюхая и целуя каждую прядь, словно узнавая ее всю, рожденную почти 15 лет назад, в те самые страшные годы, откуда и было родом приказание найти ее. Девочка помнила мало, говорила с трудом, стукаясь языком в зубы, очень тихо, не своим будто голосом. Имя, как не пытались подобрать, все не всплывало, ничего не отозвалось ну хоть самой слабой тенью узнавания. Взяв толстую, с высокими плотными страницами книгу святцев и церковных праздников, Надя не читала, а пыталась звать ее, нежно, ласкающими интонациями:
– Агафена? Груня? Грушенька?.. Аннушка? Анечка? Анютка?..
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!