Хозяин. Сталин и утверждение сталинской диктатуры - Олег Хлевнюк
Шрифт:
Интервал:
Используя документы, отражавшие ход различных общественных кампаний периода террора (активов, собраний, заседаний партийных бюро первичных организаций и т. д.), историки, естественно, обращают внимание на факты соучастия населения в кампании выявления «врагов». «События в профессиональных союзах и на предприятиях демонстрируют […] динамичное взаимодействие […] между акциями руководителей партии и откликом рабочих и служащих. Террор включал в себя приказы и сигналы (сверху. — О. X.), но также миллионы активных агентов, которые превращали их в действия»[842] и т. д. Чтение многочисленных отвратительных стенограмм различных заседаний «общественности» в 1937–1938 гг. создало у современного историка такое эмоциональное представление о терроре. Эмоциональное потому, что не вполне ясно, о каких «миллионах агентов» идет речь. О тех, кто дружно голосовал на митингах или подписывал верноподданнические петиции? Очевидно, что вовсе не они «превращали в действия» решения Сталина о массовых операциях. Как вообще соотносились разоблачительные собрания и реальные аресты? Сколько из 1,6 млн арестованных в 1937–1938 гг. попали в руки НКВД благодаря активности «общественности»?
Очевидно, что для ответа на такие вопросы целесообразно исследовать не профсоюзные и партийные материалы, а следственные дела НКВД, т. е. документы, фиксировавшие реальные результаты террора, а не его пропагандистское сопровождение. Как показывают работы историков (к сожалению, пока немногочисленные), протоколы партийных, профсоюзных, комсомольских собраний, заявления партийных, профсоюзных групп и т. д. действительно включались в некоторые следственные дела как дополнительные компрометирующие материалы. Но, как правило, составление этих материалов инспирировалось (часто самими органами НКВД) уже после того, как аресты были проведены[843]. В общем, без дальнейшего исследования таких вопросов трудно соединить два потока террора, а именно: реальные репрессии и кампанию мобилизации «бдительности», потока связанных, но вряд ли буквально совпадающих.
До абсурдно крайних пределов трактовку народной лояльности и соучастия довел американский историк Р. Терстон. Вопреки очевидным фактам (например, о массовых операциях 1937–1938 гг.), уже известным, когда готовилась его книга, Терстон писал о терроре как о результате взаимодействия общества и сталинского государства (хотя и не смог объяснить, как это практически происходило), утверждал, что советский режим не слишком вмешивался в жизнь простых людей, а поэтому большинство не испытывало никакого страха и т. д. Эти и другие аналогичные заявления Терстона вызвали резкую критику. «Книга Терстона раздражает пренебрежением к фактам и поражает цинизмом в отношении жертв», — писал, например, немецкий историк М. Венер[844].
Не отрицая наличия заметной общественной поддержки террора (в том числе доносов) и необходимости изучения различных аспектов формирования «советской субъективности» в условиях сталинской диктатуры, историки отмечают вместе с тем ограниченность ис-точниковой базы и, соответственно, выводов ряда работ на эту тему. Уже более двадцати лет назад в споре с Терстоном о степени массового осознания реальностей террора Р. Конквест отмечал, что выводы Терстона о слабой осведомленности современников событий о терроре основывались преимущественно на мемуарных свидетельствах молодых людей из городских кругов, которые были особенно подвержены воздействию официальных доктрин, и скорее выиграли от репрессий, чем были их жертвами. Между тем большинство населения и жертв репрессий составляли совсем другие общественные слои, в частности крестьяне, настроения которых трудно учесть вообще[845]. Аналогичные наблюдения совсем недавно сделала немецкая исследовательница Ю. Херцберг по поводу утверждений И. Хельбека[846] о совпадении «частного» и «официально-общественного» в «советской субъективности». Отметив узость документальной базы (всего несколько дневников) этой в целом важной и интересной работы, Херцберг пишет: «Основной повод для сомнений дает склонность автора к обобщениям при том, что ряд источников, которые не вписываются в его схему, он оставляет за рамками исследования. Так, Хельбек просто отметает те дневники, авторы которых сознательно отказываются от новых (имеется в виду советских. — О. X.) ценностей […] На мой взгляд, исследование Хельбека значительно выиграло бы, если бы автор четче очертил пределы дискурса официальной пропаганды, который он “по умолчанию” считает едва ли не всемогущим. Возможно, разрыв между идеями и риторикой, принятыми в общественной сфере, и менталитетом “простых” людей оказался бы более заметен, если бы автор привлек источники, происходящие не только из центральных городов. Из четырех дневников, на которых он сосредотачивает внимание, три происходят из Москвы»[847].
Итак, две проблемы неизбежно возникают, когда историк пытается исследовать столь деликатную и плохо уловимую проблему, как настроения и мысли людей. Первая — на какие источники нужно опираться. Вторая — насколько репрезентативны эти источники. Банальный, но, видимо, единственно возможный ответ на эти вопросы состоит в том, что нужно учитывать всю совокупность доступных материалов и удерживаться от категорических односторонних суждений, построенных на отобранных, «удобных» доказательствах. Применительно к периоду «большого террора» важно отметить, что многочисленные факты доносов и активности «добровольных помощников» НКВД соседствуют в источниках с не менее многочисленными свидетельствами о недовольстве, резкой критике режима и даже попытках практического противодействия репрессиям. В качестве примера можно обратить внимание на такой массовый источник, как материалы исключений из партии.
При изучении протоколов заседаний бюро областных и краевых комитетов партии за 1937–1938 гг.[848] бросается в глаза повсеместное наличие большого количества дел об исключении из ВКП(б) тех ее членов, которые оказывали поддержку «врагам народа». Чаще всего это были родственники репрессированных, отказавшиеся верить в их вину, хлопотавшие об их освобождении. Все они ходили буквально по «краю пропасти», потому что любые сомнения в виновности арестованного квалифицировались тогда как клевета на органы НКВД и советскую власть, а пересылка передач в тюрьму — как пособничество врагам. В лучшем случае дело ограничивалось исключением из партии. Нередко за исключением следовал арест. Значительным был поток дел о коммунистах, отказывавшихся порывать с арестованными родными и родственниками. 50-летний мастер Серпуховской ткацкой фабрики, член партии с 1921 г. Д. Ф. Ермилов подавал в КПК при ЦК ВКП(б) и Серпуховской горком (Московская область) заявления, в которых «выражал недоверие органам НКВД и настоятельно требовал от горкома проверить правильность действий Серпуховского отделения НКВД при аресте двух братьев его жены — Косаревых, осужденных и сосланных за контрреволюционную агитацию», обвиняя НКВД в перегибах. Несмотря на то что Серпуховской горком «дважды обсуждал вопрос о непартийных взглядах» Ермилова, он «категорически отказался признать свои ошибки» и за это в феврале 1938 г. был исключен из партии[849].
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!