Орлеан - Ян Муакс
Шрифт:
Интервал:
Я сторонник того, чтобы давать детям читать книги, которые им «не по возрасту». Пусть они поймут не все, зато они без каких-либо затруднений войдут в мир правды. Они смогут как мужчина с мужчиной (как ребенок с мужчиной) разговаривать с автором, узнают его характер и темперамент. Они двинутся по пути к существованию; вырванные из комфортной среды, они погрузятся в тайну слова. И потом, что такого особенного «понимают» в книгах так называемые «взрослые»? Разве они способны предаваться чтению с той страстью и с той остротой взгляда, какими любят хвастать? Кто сказал, что Кафка, прочитанный ребенком, не обогатится новым, высшим измерением, не обретет невиданную доселе плотность и глубину? Кто сказал, что для правильного чтения не надо оставаться безупречно чистым ребенком, которого никакие годы не сумели превратить во взрослого?
Очень скоро Жид снова завладел мной, вернув себе всю свою колдовскую силу. Для меня он по-прежнему не сводился (и не сводится до сих пор) к его маниям, пристрастиям, побуждениям. Наверное, они оказали некоторое воздействие на его творчество, но красоту его текстов не объяснишь только ими.
Мать рылась у меня в комнате долго и основательно. Уничтожению подверглось все, что хоть каким-то боком могло утвердить родителей в их подозрениях, например уморительно смешной комикс, на обложке которого пародийный герой демонстрировал свои мускулы и свой накачанный пресс. Я пытался ее урезонить, говорил, что, если бы я зачитывался Дриё ла Рошелем, разве это означало бы, что я коллаборационист? Мать, в жизни не слышавшая ни о каком Дриё, отвечала, что Ла-Рошель — это Ла-Рошель, а мы живем в Орлеане, и точка.
Она открыла каждую тетрадь, каждый альбом, перелистала каждый учебник и сборник упражнений. Не знаю, что именно она искала, какой компромат, позволивший бы им навсегда налепить на меня постыдный ярлык «педераста». Я специально проверил и выяснил, что ни Доде, ни Гитри не имели того же «изъяна», что Жид.
Этот обыск был одним из самых печальных событий в моей жизни. И сегодня, вспоминая этот эпизод, я ощущаю, как мне в желудок словно вонзается кинжал. Мать обнаружила за одежным шкафом приклеенную кусками скотча рукопись моей трехактной пьесы, целиком написанной александрийским стихом, что служило предметом моей особой гордости. Я не только завершил начатое, иначе говоря, с огромной радостью написал слово «Конец» внизу последней из шести десятков страниц, заполненных ровным убористым почерком, но и почувствовал себя Реймоном Русселем, поставившим точку в «Дублере»: я родил шедевр, который прославит меня в веках.
Я отдал бы все на свете, чтобы вернуть себе эту реликвию (она у меня на глазах была превращена в конфетти) под высокопарным названием «Лишенный наследства поклонник». Главный герой, списанный мной с самого себя, отличался выдающимся литературным даром и рано проявившейся любовью к словам. Когда меня охватывают сомнения, я вспоминаю эту пьесу и убеждаюсь, что я остался все тем же вундеркиндом, — до следующего кризиса веры.
Я плакал и кричал так, как не плакал и не кричал никогда в жизни, ни до, ни после. Напрасно я просил, умолял и угрожал, что покончу с собой, — на мать это не подействовало. Ею владели злость и разочарование — несмотря на титанические усилия, она так и не нашла ни малейшего доказательства моей безнравственности, которое можно было бы присовокупить к обвинительному приговору. Расстроенная и раздосадованная, она позвонила отцу и сообщила, что дело, по всей видимости, придется закрыть. От их извращенной логики у меня голова шла кругом: ужаснувшись тем, что меня могли привлекать мальчики, они страшно огорчились, когда выяснилось, что это не так. Окажись я «голубым» (если использовать элегантный отцовский словарь), это открыло бы перед ними неисчерпаемые возможности для новых оригинальных наказаний, о содержании которых я предпочитаю не думать.
Вечером проклятого дня, пока я наводил порядок в своей разоренной комнате, отец, не умеющий проигрывать, заявился ко мне с явным желанием продолжить скандал. Вместо того чтобы извиниться, он с удвоенным пылом обрушил на меня громы и молнии: он выгонит меня из дома, потому что больше не в состоянии терпеть рядом мое присутствие. Я — злостный нарушитель семейного спокойствия, и он не видит иного выхода, кроме как отправить меня в интернат, точнее говоря, в военное училище. Я согласился и сказал, что, со своей стороны, пришел к тому же выводу. Мои слова не произвели ожидаемого эффекта. Я выразил свое искреннее желание, абсолютно не собираясь ему дерзить, но мое предложение взбесило отца. Он схватил меня за плечи и начал бить головой об стену, пока не рассек мне висок. Несмотря на то, что у меня текла кровь, он продолжал колотить меня об угол бетонной стены (шум, я думаю, был слышен на последнем этаже), обвиняя даже в этом кровотечении. «Ах ты свинья!» — завопил он, увидев, что руки и одежда у него покрылись красными пятнами.
После этого он сразу отвез меня в больницу, где иногда оперировал. Меня зашили. Медсестра спросила, где я ухитрился так пораниться. «Долго объяснять», — буркнул отец.
Девятый класс. Мы с Эриком Деню основали Кружок студентов-голлистов. В этой призрачной ассоциации, выпускавшей тиражом десять экземпляров, напечатанных методом фотокопирования, тоненький бюллетень — сначала еженедельный, затем ежемесячный, затем ежеквартальный, затем полугодичный, затем ежегодный, — нас было всего двое, ну, может, трое (третий числился формально). Мы верили, что Генерал — это нерушимый памятник — не больше, но и не меньше, — и считали своим долгом во времена всевластья Миттерана полностью восстановить его реноме.
Мы читали «Военные мемуары» и «Моего генерала» Оливье Гишара. Мы каждый день получали очередное авторское «Письмо к нации» за подписью Пьера Шарли. Нашим кумиром был Ален Перефитт. Мы наизусть учили отрывки из книг «На острие шпаги» и «За профессиональную армию».
В моем пантеоне появились новые божества, начиная с Пеги, который совершенно меня заворожил. Он был воплощением чистого гнева, гимном самому себе и духовным отцом яростного бунта. Я до сих пор считаю его величайшим человеком; он вытеснил с моего личного пьедестала Жида и вознесся выше Селина (на которого оказал заметное влияние) и Пруста (который ненавидел его стиль). Твердый, как бронза, и хрупкий, как дитя, Пеги напоминает мне себя: я несправедлив, легко впадаю в гнев, у меня трудный характер, — но при этом я, как ребенок, трогателен и привязчив. Я не разбрасываю цветы; я веду себя как на поле боя — боя за правду. Скромность — ничто по сравнению с уничижением. Мы с Пеги добровольно унижаем себя. И оба мы родом из Орлеана.
Я начал глотать текст за текстом, написанные этим коротышкой сангвиником, гениальным и беспокойным. Перенесенные им страдания и мне рвали душу. Я наизусть выучил его заклинания. Я жаждал приобщиться к пережитым им бурям. Я искал относящуюся к нему документальную информацию и ради этого отправился в Центр Шарля Пеги. Под его своды я ступал, как ступают в храм. Я не смел никого ни о чем спросить; я оробел так, словно попал в гости к самому Пеги или в крошечный бутик из его «Тетрадей», эту ореховую скорлупку, расположенную в Париже и такую же недоступную мне, как самая далекая планета, — она была моим Иерусалимом.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!