Самое шкловское - Виктор Шкловский
Шрифт:
Интервал:
Когда Колумб, знающий то, что знали люди его времени, знающий старые, недостоверные карты, после неимоверных страданий, поисков, унижений достал деньги на снаряжение кораблей и когда он поплыл на своих кораблях в неведомый мир, то, что он делал, было энергией заблуждения. Искал Индию. И думал, что она недалеко, потому что он ошибался. Он нашел Америку. Он наткнулся на Америку. Но для этого он должен был преодолеть безумное отчаяние команды, которая покинула берега и ехала в неведомое.
Не изобретатели бывают счастливы.
И даже не те люди, которые дают им деньги на осуществление их идей. Богачи — те люди, которые покупают какие-нибудь неудачно построенные заводы и продолжают как будто недостаточно обоснованно начатое создание новых вещей.
Заблуждение создает ряды поворотов, возвращение на старые места. Повторение опытов. И великий экспериментатор Резерфорд на вопрос учеников, благоговейно смотрящих на удачливого человека, — что помогает работе? — ответил: препятствия, препятствия. При этом он думал так — неудачи.
Потому что если все выходит так, как ты задумал, то, вероятно, ты на старом пути, но когда ты покинул старые пути, когда ты заблудился, то только 0,0001 процента обещает тебе удачу.
‹…›
Мы все восхищаемся Толстым. И конечно, я тоже имел право восхищаться и с детства читал «Детство» Толстого. Эта книга замечательна. В ней автор выступает как мемуарист, но так, как будто он пишет, не получив возрастности, не потерявши детского мировоззрения, детского выбора элементов, детского прямого, первоначального видения.
Стерн в «Сентиментальном путешествии» и в книге «Жизнь и приключения Тристрама Шенди» описывал мальчика, описал ребенка в чудаковатой семье. Там есть литературное влияние. Там есть воспоминания о Рабле.
Говоря о новой попытке написать свои воспоминания, Толстой писал:
Для того, чтобы не повторяться в описании детства, я перечел мое писание под этим заглавием и пожалел о том, что написал это: так это нехорошо, литературно, неискренно написано. Оно и не могло быть иначе: во-первых, потому, что замысел мой был описать историю не свою, а моих приятелей детства… а во-вторых, потому, что во время писания этого я был далеко не самостоятелен в формах выражения, а находился под влиянием сильно подействовавших на меня тогда двух писателей — Стерна и Тепфера[225].
‹…›
Аристократ и довольно богатый человек, Лев Николаевич — все время человек без места. И все время он человек без традиций. И можно сказать, что из всех его романов только «Анна Каренина» соблюдает все формы романа. А в предисловии к «Войне и миру» и в своих записях по поводу романа Лев Николаевич открещивается от названия «роман» и говорит, что русские вообще не умеют писать романы и не хотят этого делать.
Лев Николаевич, человек начинающий, блуждает в поисках того, как писать о других людях, другим способом. Или как раскрывать в романах героев, неизвестную их жизнь.
Жизнь прямо увидеть не просто.
Лев Николаевич рассказывал про старую дворовую, которая умерла в бывшей псарне, а часы-ходики над ней тикали. Они тикали — тик-так. А что это такое — тик-так, тик-так?
Провожали этого человека, гроб его, те самые собаки-изгои. Это они шли за телегой. Одни.
Когда Анна Каренина едет умирать, то весь мир ей кажется странным. Странные вывески. Странная и неприятная жизнь.
Кривляются и женщины, и мужчины. Если их раздеть, они были бы уродливыми. Все лгут. Не лжет лишь только пьяный, которого везут на извозчике, и то только потому, что у него нет сознания.
‹…›
Толстой Лев Николаевич, великий путешественник, великий путаник, потому что путь к будущему не до конца проложен.
Он братски любит Дон Кихота.
И есть у писателя надежда, искра надежды, что энергия заблуждения будет радостью открытия.
В заключении «Крейцеровой сонаты» Толстой говорит, что сперва мы плаваем вдоль берега, но потом уплываем далеко, к далеким, неведомым странам, может быть, к огням маяков.
Об этой сверхдальней дороге говорил старик Федоров, мечтал о полном преобразовании мира и даже о воскрешении мертвых, нужных для того, чтобы они радостно заселили далекие, вновь открытые миры: планеты.
Каждая книга, если это большая книга, это большое путешествие.
Для книги нужно найти корабль, определить верный курс.
Колумб велик не только тем, что он добыл для себя корабли, обещая заплатить за них золотом неведомых стран, но и тем, что он плыл к неведомому.
Туда и обратно.
И каждый раз с попутным ветром.
Этот генуэзец знал, что такое пассат, что такое муссон.
Толстой начинал книгу или попытки книги и потом продолжал их бесконечными поисками ступеней.
Он был скуповат, знал цену марки: если к письму неведомого человека была приложена марка для ответа, он делал пометку об этом; он должен ответить неведомому человеку, как бы считая себя обязанным этому человеку.
Но Толстой не жалел, когда надо было набрать, а потом разобрать текст в наборе и за это надо платить в издательство.
‹…›
Лет сорок тому назад ехал я, как журналист, через степи, мимо Алма-Аты к Семипалатинску. Дело шло об определении уже окончательного маршрута к будущей железной дороге Турксиб.
Ехать мы должны были, как я ждал, пустыней. А пустыни не оказалось. Оказалась степь, в которой была дороговизна и рабочие жаловались, что баран в шкуре стоит три рубля и куда же девать шкуру? В Семипалатинске я хотел купить яблоки. Яблоки продавались с возов. Я спросил: почем яблоки? Мне сказали — три рубля. Я, как заправский журналист, вынул из кармана авоську, и начал надо мной хохотать город и хохотал несколько минут. Воз яблок, из которого каждое яблоко трудно было удержать в руке, стоит три рубля. А груз телеги не влезет в авоську. Рассказывали мне, что когда в горах поспевают яблоки-дички и падают яблоки в речки, то речки эти запружаются.
В горах я не побывал, а отары овец видел, и мясо было нипочем. Ехали мы дальше, попадали не в аулы, а в лагеря юрт. Юрты стояли не кучно, чтобы не пропадала свежесть травы, и как только земля затаптывалась, кочевье меняло место.
Вечером загорались звезды. Загорались они в траве, потому что от звезд до глаз не было никакой преграды, а горы были очень далеко.
Тут мне рассказали, переводя песню одного певца, что когда-то любил человек одного племени женщину другого племени. Брак им был запрещен, и они умерли с горя. И выросли над их могилами два дерева, и когда ветер дул с запада, то ветви деревьев переплетались и они пели одну песню, а когда ветер менял свое направление, то опускались ветви и стояли они, навек разлученные.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!