Корней Чуковский - Ирина Лукьянова
Шрифт:
Интервал:
Письма Короленко – это шесть писем к Луначарскому о разгуле красного террора на Украине (нарком на них не ответил). В конце газеты предполагалось опубликовать письмо Иванова-Разумника, где тот говорил о своем нежелании вступать в коммунистическую партию. Замятин в статье «Пора» призывал власть: «Пора снять с печати осадное положение. Свобода печати… будет самым убедительным доказательством, что власть действительно верит в себя и в свою прочность». «Что ж, запрет „Литературной газеты“ на первом же номере стал красноречивым ответом на это требование», – резюмировал петербургский ученый Владимир Акимов, рассказывая в современной «Литературке» о ее неродившейся предшественнице.
Именно в 1921 году сложилась государственная система цензуры, появились Лито – фактически цензурные комитеты, которые к концу года получили право требовать у издателей рукописи на предварительный просмотр. До сих пор, как в царской России после 1905 года – «без предварительной цензуры, но с предварительной тюрьмой», – книгу можно было запретить, а автора привлечь к ответственности постфактум; теперь идеологически невыдержанная книга просто теряла шансы добраться до типографии. Все это значительно ухудшило условия существования не закрытых еще издательств, сотрудничавших с Госиздатом, в том числе и «Всемирной литературы». Арлен Блюм пишет, что переработке подверглось 54,8 процента всех представленных этим издательством рукописей, а по количеству вообще запрещенных рукописей оно лидировало среди всех прочих.
Способы удушения Дома искусств были иными: к нему пытались применить экономические меры. В феврале Чуковский коротко отметил в дневнике: «ревизия». Ревизия была не первой и не последней, а результаты пристального внимания власти к подозрительному учреждению не замедлили сказаться. Вскоре Блок уже записывал в «Чукоккале» новый протокол, рядом с протоколом открытия ДИСКа: «Заседание уже закрытого Дома Искусств 2-го апреля 1921 г. Гораздо многолюднее, чем, пока был открыт. Реформу закрытия правительству удалось осуществить менее, чем в полтора года. За это время все успели состариться; Анненкову есть уже нечего, ни чаю, ни булок, конфет. Он сидит в резиновом тулупе и грызет мраморный стол… Холодно по-прежнему. Читают отчет – приход с правительственной субсидией – 36 р. 50 коп., расход – около 90 миллиардов… Председатель говорит, что ни у кого больше нет никаких руководящих идей».
Дом искусств продолжал работу и после официального закрытия, еще не последнего. Чуковский в мае был у Луначарского в Москве, тот обещал заступиться. Только осенью 1922 года Дом был окончательно уничтожен и превращен в банальные коммуналки. В одной из таких квартир остался жить Зощенко – и, по свидетельствам других «серапионов», именно там наслушался неповторимой обывательской речи, которой насыщены его рассказы.
Между тем терпение лопнуло не только у писателей. Новое, еще более страшное наступление голода после трех лет бесконечных лишений вздернуло страну на дыбы. В январе началось мощное крестьянское восстание в Западной Сибири. В феврале экономический коллапс привел к остановке 64 крупнейших заводов Петербурга, в городе начались митинги и забастовки, из-за чего было введено военное положение. В конце месяца грянуло Кронштадтское восстание, и жизнь Петрограда шла под аккомпанемент канонады. Пожалуй, петроградцы не очень даже понимали, как относиться к мятежу и его подавлению: были испуганы, нервничали – и всячески избегали прямых высказываний. Блок написал в эти дни в стихотворении: «Как всегда, были смутны чувства». «Спутаны чувства», – повторила потом в дневнике Лидия Корнеевна. В начале марта ЧК приезжала арестовывать учившихся в Тенишевском училище сыновей генерала Козловского, объявленного руководителем мятежа. Чуковский записал в дневнике коротко и неясно: "Вчерашнее происшествие с Павлушей (сыном Козловского, соучеником Чуковских-младших. – И. Л.) очень взволновало детей". Яснее выражаться и в дневниках было трудно.
В России официально заговорили о голоде: разруха и продразверстка почти разорили деревню. Чуковский понял, что в городе прокормить семью уже не сможет. «Опять идет бесхлебица, тоска недоедания, – записывал он 13 февраля. – Уже хлеб стал каким-то редким лакомством – и Коле Мария Борисовна ежеминутно должна говорить: „Зачем ты взял до обеда кусок? Отложи“». И 14-го: «Завтра я еду вместе с Добужинским в Псковскую губернию, в имение Дома Искусств Холомки, спасать свою семью и себя – от голода, который надвигается все злее».
В конце марта Чуковскому после долгого перерыва попали в руки английские и американские газеты. «Читал с упоением: какой культурный стиль – всемирная широта интересов, – записывал он. – Как сблизились все части мира: англичане пишут о французах, французы откликаются, вмешиваются греки – все нации туго сплетены, цивилизация становится широкой и единой. Как будто меня вытащили из лужи и окунули в океан!» "Я вызвал духа, которого уже не могу вернуть в склянку. Я вдруг после огромного перерыва прочитал " Times" – и весь мир нахлынул на меня". Человек, ясно осознающий себя частью всемирной культуры, оказался надолго от нее отсечен и заперт, объявлен представителем отжившего класса, обречен на литературные дрязги, бессмысленное унижение, распределение пайков и борьбу за право голоса. Чуковский эйфорически постановляет в дневнике: "Отныне я решил не писать о Некрасове, не копаться в литературных дрязгах, а смело приобщиться к мировой литературе. Писать для «Nation» мне легче, чем для «Летописи Дома Литераторов». Буду же писать для «Nation»".
Весной 1921 года Чуковский решился выступить с лекциями о Блоке. Он готовил эти выступления долго, задавал поэту столько вопросов, что тот сравнил его со следователем в ЧК. Обсуждал с ним особенности его стихов. Неимоверно волновался перед выступлением. 25 апреля он записывает в дневнике: "Я в судороге. 3 ночи не спал… Я написал о Блоке книгу и вот теперь, выбирая для лекции из этой книги отрывки, замечаю, что хорошее читать нельзя в театре… нужно читать общие места, то, что похуже. Это закон театральных лекций. Мои многие статьи потому и фальшивы и неприятны для чтения, что я писал их как лекции, которые имеют свои законы – почти те же, что и драма. Здесь должно быть действие, движение, борьба, азарт – никаких тонкостей, все площадное".
Лекция никак не получалась – еще и потому, что писал ее очень голодный человек. В той же записи К. И. жалуется, что есть дома нечего, каждому члену семьи досталось «по крошечному кусочку хлеба». Вот он отправляется на лекцию: "Я совершил туалет осужденного к казни: нагуталинил ботинки, надел одну манжету, дал выгладить брюки и иду. Сердце болит – до мерзости. Через 1/2 часа начало. Что-то я напишу сюда, когда вернусь вечером? Помоги мне Бог".
Евгений Замятин три года спустя вспоминал в «Русском современнике» этот вечер:
"И вот доверху полон огромный Драматический театр (Большой) – и в полумраке шелест, женские лица – множество женских лиц, устремленных на сцену. Усталый голос Чуковского – речь о Блоке – и потом, освещенный снизу, из рампы, Блок – с бледным, усталым лицом. Одну минуту колеблется, ищет, где стать, – и становится где-то сбоку столика. И в тишине – стихи о России. Голос какой-то матовый, как будто откуда-то уже издалека – на одной ноте. И только под конец, после оваций – на одну минуты выше и тверже – последний взлет.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!