Катарина, павлин и иезуит - Драго Янчар
Шрифт:
Интервал:
Вот так в одно прекрасное утро иная Катарина, совсем непохожая на прежнюю, в сопровождении Амалии оказалась в Добраве, под взглядами, сверлящими ее округлившийся живот; она подошла к отцу, сидящему под «Благословением дому», и внезапно из ее глаз хлынули слезы, наконец-то поток так долго сдерживаемых слез полился по ее лицу, но не из-за встречи с отцом, у которого был какой-то отсутствующий, блуждающий взгляд, появившийся с тех пор, как тот самый буковый сук, знамение свыше, упал ему на голову, слезы полились из ее глаз, когда ей сказали, что умер Арон, старый пес, он долго ее ждал, часто лежал перед дверью в ее комнату, потом умер от старости и – еще вероятнее – от тоски. Она-то знала, что и от тоски тоже, ведь псы умеют тосковать, у них такие глаза, преданные и печальные, гораздо более печальные, чем у людей, самое худшее заключается в том, что она его никогда не увидит, и на небесах – тоже, псы не могут попасть на небеса, где ее мама Нежа, туда им нельзя, хотя Катарина считает, что у них есть душа, тот, кто хоть раз заглянул в глаза собаке, не мог не увидеть этого.
Священник, писавший хронику люблянского иезуитского коллегиума, в июне тысяча семьсот шестьдесят первого года сделал следующую запись: «Из Граца к нам прибыл Симон Ловренц, наш многократно испытанный брат. Тринадцать лет назад он выдержал здесь послушничество и все испытания, заслужив многие высокие похвалы. Он был послан в парагвайские миссионы, чтобы там благодаря своей непоколебимой вере, блестящим знаниям и решительному характеру помогать в деле распространения Евангелия и действовать в соответствии с целями и Конституцией ордена иезуитов. В миссионе Санта-Ана он был помощником тамошнего супериора Иносенса Эрберга, последний был также направлен туда из нашего Дома, и в Парагвае, во время переселения индейцев, заразился от них опасной болезнью и умер от ее последствий, отважно выполняя свой долг во славу Божию. После роспуска португальских миссионов патера Симона Ловренца захватили в плен вражеские португальские солдаты и вместе с другими братьями увезли в Лиссабон, где он неожиданно попросил разрешения о выходе из ордена, два года спустя это было ему разрешено. После долгих скитаний он оказался в Кельне, где попросил повторно принять его в орден и был послан в Грац. По решению провинциала Граца он был вновь принят в Дом первого испытания, как в таких случаях предписано Конституцией, в этот период он был неоднократно допрошен тамошними церковными и светскими властями в связи с некоторыми событиями во время его паломничества в Кельн, которое он предпринял, дабы снова обрести подлинную веру и душевный покой, но именно на этом пути он еще хуже обременил свою душу и нарушил заповеди Божий наихудшим способом, совершив самый главный и вопиющий к небесам грех. В Граце он плохо переносил условия в Доме первого испытания и через три года попросил, чтобы его перевели в Любляну, сюда, где он начал свой путь, он хотел бы именно здесь дождаться quattuor hominum novissima.[150]По правилам ордена его должны были изгнать уже через год, однако орден иезуитов сжалился над ним. Так через тринадцать лет брат Симон снова вернулся к нам в качестве послушника. Хотя он уже не может принести ордену пользу, ему, тем не менее, было присуждено звание временного коадъютора, в том числе и для того, чтобы под надежной защитой ордена, в покаянии и смирении, его беспокойная душа без искушений и помех внешнего мира искала путь к прощению. Его главное занятие – забота о капелле святого Франциска Ксаверия, судя по всему, он способен хорошо справиться хотя бы с этим делом».
У провинциала, который принял Симона, были печальные глаза, его голубые глаза были хитрыми и в то же время печальными, в нем все еще жил Великий Льстец и маленький правитель, но близость загробного мира делала его благим; он все еще был хитрым и коварным, руки у него тряслись от старости, он хотел быть строгим, как и положено, но по-старчески растрогался: ведь ты – тот самый паренек, у которого всегда были засучены рукава? Ты был хорошим работником и отличным схоластиком. Собственно говоря, – сказал он, – им следовало бы предать его суду, но орден знает, сколько страданий и раскаяния в его душе, ни в одной тюремной камере нет такого мрака и боли. – Ты ведь из Запотока, – сказал он, – я припоминаю. – Был, – не задумываясь, сказал Симон, – я был родом оттуда, преосвященный. – Разумеется, сказал провинциал, – ты был родом оттуда, ты об этом забыл, и это правильно, вначале тебе нужно позабыть, где находится Запоток, потом все остальное… Хуже всего, – сказал провинциал, – что ты отказался от покорности, нарушил четвертый обет. – Симон знал, чту является самым худшим грехом, он три года слушал об этом в Граце, каждый день он опускал глаза и говорил: это больше никогда не повторится. Он и сейчас сказал то же самое. Он и в самом деле так думал, вне ордена для него больше не было жизни, он сделает все, что нужно сделать, в Граце он не мог сосредоточиться, его беспрерывно допрашивали, теперь все будет иначе, здесь его дом. Провинциал покачал седой головой: это не твой и не наш дом, – сказал он, – наш дом – это царство небесное. – Да, – согласился Симон, – все обстоит так, как вы сказали. – Не потому, что я так сказал, – возразил провинциал. – Не потому, – быстро повторил Симон, – не потому, преосвященный, что это вы так сказали, но потому, что… – В голове у него возникла какая-то пустота, в прежние времена он ответил бы по-словенски, по-немецки или по-латински, прибавил бы цитату из Блаженного Августина, а тут внезапно… – потому что, – сказал он, – простите меня, отец, – запнулся он, – мне трудно сосредоточиться.
Если бы он не работал в миссионах, где отцы-иезуиты во славу Господа и ордена шли по стопам Франциска Ксаверия, используя опыт святого, и поплатились за это большими страданиями, он недолго продержался бы в люблянском коллегиуме. Ему не предоставили бы возможности копаться в книгах, чтобы снова собраться с мыслями, не разрешили бы беспрепятственно посещать придел святого Франциска, не принося той пользы, которую приносили другие, – в школе или в больнице, среди нищих или при проповедях в церкви святого Иакова. Но, так или иначе, все понемногу привыкли к новому собрату, с каждым днем становившемуся все более молчаливым. Книги не помогли ему собраться с мыслями, в один прекрасный день он полностью опустошил свою келью, решив, что будет спать на голом полу. Он каждый день думал о пустыннике Иерониме, который жил среди коз и их шкур в своем альпийском прибежище, и каждое утро, каждый вечер перед молитвой звонил в колокольчик, свисавший из маленького оконца. Когда у Симона было тяжело на душе, а это случалось каждый день, он вспоминал Иеронима. Ему хотелось быть таким отшельником, которого летом во время вечерни слушали пастухи на горных пастбищах и на которого смотрели только козы, привыкшие к негромкому ежевечернему звону колокольчика, под который они пощипывали редкие пучки острой горной травы вокруг его кельи; зимой он привязывал колокольчик к ноге, к большому пальцу, который был единственной частью его тела, высовывавшейся из-под лохматых шкур, укрывавших его с ног до головы, этим пальцем он и звонил во славу Господа. И я тоже, – говорил Симон Ловренц, – я тоже зимний лес в ноябре, подземная река, слепец, ищущий путь языка ко всему сущему. Я тоже знаю, что география – это полет птицы, что мои слова, уходящие в бездну, – немой язык воспоминаний. Воспоминания мало-помалу исчезали, их становилось все меньше, его комната превращалась в горную пещеру, все пространство мира сосредоточилось в приделе святого Франциска Ксаверия. Там он каждый день вытирал пыль с алтаря и лежащей пятифутовой статуи миссионера, чистил каждое пятнышко, до блеска натирал генуэзский мрамор, орнаменты на облачении и мантии, черный мрамор мавров, на плечах которых покоится алтарный стол, пилястры, серафима и херувима, а также обе статуи, изображающие Европу и Африку, мыл тряпкой пол и однажды холодным зимним утром вспомнил юного послушника, который точно так же, с тряпкой в опухших красных руках, мыл пол в приделе Франциска Ксаверия, так что возникала боль под ногтями, руки у него были сине-красные от холода; вспомнил юного послушника из Запотока, который не собирался стать святым, но холодными утрами желал, очень, всем сердцем желал получить возможность путешествовать и сражаться, как Ксаверий; когда все это переживешь, – думал он в ту пору, – тогда уже не трудно лежать в алтаре, в прозрачном гробу, в красивом и величественном алтаре, – он думал тогда, что даже в самом скромном гробу не трудно лежать, если человек совершил и пережил нечто значительное. В те давние и холодные утренние часы в боковом алтаре церкви святого Иакова в Любляне Симону Ловренцу часто было тепло на сердце, его мысли согревали дальние миры, страны, где в отличие от турьякских лесов никогда не бывает снега, там всегда сияет горячее солнце, огромное солнце, и по ночам небо ясное и звездное.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!