Железная кость - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
И Угланов пошел: надо с этим вонючим петушиным вопросом заканчивать. Ничего не дрожит, но уже не вполне он командует кровью, отливающей от… приливающей к… — как же слаб он, Угланов, без стали, только с тем, что внутри… коридором под землю, в подвал… Все как будто во сне, про него тут снимают дешевку-кино, на сюжет превращения изнеженного воротилы с Уоллстрит в супермена.
В полянке электрического света — собрание активистов ЖСК, в холодную погоду сгрудившихся в бойлерной. Навстречу взрывам кашля, наждачным голосам и сразу — в полыхнувший, набросившийся лай — почуял себя костью, кусками отгрызаемым, все кончилось так сразу, что даже не поспел с предсмертной теплокровной бессмысленной судорогой он, бараньей, куриной… срубили не его, пнув табуретку оглушительно под кем-то, — безного кто-то грохнулся и вот уже ревел, визжал свиньей в пригнувших к верстаку, ломающих руках, выпихивая вдавленное в глотку. В ушах его рванули податливую ткань — и метрах в трех, в пяти увидел он, Угланов, простейшее мясное, мускульное «все»… он видел раньше взорванных и вздернутых на крючьях, на тросах, тех, кого сам он приказал забить и вздернуть, забитых в кровь и сокращенных до подыхающих оленьих судорог под придавившим сапогом, но это — извивавшийся, будто крутил хулахуп, человек, банно-белый мужской мощный зад и натертый до блеска черенок заготовленной швабры, что воткнется в срамное сейчас с простотой и привычностью распиковки живой человеческой шлаковой летки вручную, — рвотный спазм подкатил, задрожал и без жалости вывернул:
— Хватит!.. — И какие-то пальцы на глотке разжались внутри, отпустив и оставив его на свободе.
Бывшего Ярого, быка, «больше тонны не класть» — это с ним… это с ним?!.. он, Угланов, схлестнулся из-за Вознесенского — рывком поставили на подломившиеся ноги, и сугробной кучей оплыл тот, ополз на широкий свой бычий, непроткнутый зад: пролечили его электричеством, и мотал он повисшей на нитках, ослепшей башкой… неужели Угланов мог здесь «это» остановить своим словом?
— Дайте ему ведро и тряпку, — сказал из тьмы тот, кто остановил, кто-то старый, уставший от повторяемого много раз за жизнь точно такого же «пусть за собой подотрет».
Шваркнули шваброй, грохнули ведром, плеснув живой и мертвой водой на колени, — руки Ярого сами собой взлетели и вцепились в упавшее древко, в ведро — благодарно припасть и напиться, из нутра, изо рта, переполнив, рванулось и выплевывалось, как из пасти утопленника: «Я сейчас, я сейчас, я все сделаю, Сван…» — с этой шваброй, в этом ведре теперь он был готов устраиваться жить; пинками его подняли, прогнали, и гдето он возился, бренча ведерной дужкой… И Угланов смотрел уже только во тьму, из которой с ним будут сейчас говорить, — и не надо понтов, игр в боссов, которых не должны видеть люди в лицо, — сразу вспыхнула яркая лампа: меж верстаков, облокотившись на чугунные тиски, полулежал седой и высохший грузин со светлыми, почти прозрачными глазами: в них жил незамутненный ясный ум, все про Угланова давно уже решивший, и про «Углановых» как вид, и про другие виды и никогда уже не размышлявший; на кого он похож этим взглядом? на Дедушку? на всех старых воров, для которых зоны этой эпохи — «Артек» и «Зарница»? На Известьева — вот на кого, у соседа его по этапу, бараку Известьева было что-то похожее, близкое очень в глазах, словно оправленных в чужое смирно-простоватое мужицкое лицо.
— Проходи, олигарх. Ты не бойся обратно в барак опоздать — мы с тобой все быстро проведем и закончим. Я Варлам Ахметели, еще зовут Сван. Ты скажи сразу главное: ты вот это сознательно или так получилось?
— Я сознательно что? С Вознесенским вот этим, несчастным придурком, поручкался?
Началось: он, Угланов, сейчас все решит своим словом и ответит за каждое слово; голос вроде бы обыкновенный, но кровь — ломит в шею, в виски, все черней и все глуше, и каждое слово — меж ударами сердца.
— Понимал или нет, что помоишь понятия жизни людей? Когда пидора этого на глазах у всей зоны пригрел?
— Я всегда понимаю, что делаю. — Во включенном, как лампа, как направленный свет, ожидании удара заломило все кости, затылок, хребет, все, что сразу ломается в позвоночном, из мяса и костей, существе. — Я по вашим понятиям, сам понимаешь, не жил. Что мне делать, кому мне протягивать руку и кого мне считать человеком, я решаю всегда и везде только сам. Я на этом стою, и за все, что делаю, готов отвечать. Вот сейчас вы позвали меня на разбор — я пришел, хотя мог бы ломануться к охране, да давно уже спрятаться бы за ментов, поселиться в отдельном гостиничном номере, и вот хрен вы меня бы оттуда достали. Только кто бы я был? Если ты так боишься ответить за слово и дело, то тогда ты фуфло и зачем вообще тогда жить? Я хочу разговаривать с вами, а не бегать, как сявка, за защитой к тем, кто меня сюда и засадил.
— Так давай отвечай, — оборвал его Сван. — В чем твоя справедливость против рамок воров? В том, чтобы тварь, которая ребенка опоганила, не получила тут от нас положенного ей?
— Ты бы в тумбочку, в тумбочку к этой вот твари заглянул для начала, — он достал, что давно заготовил. — У него там рисунки ребенка. Вот та самая девочка, дочь его, шлет, и цветными там карандашами: мама, папа и я. И я жду тебя, папочка, поскорей приезжай, вот ведь что ему пишет она, человеку, который ее опоганил, как ты говоришь, прокурор говорит, а вы все ему верите. Без клыков и без шерсти рисует отца, без копыт и без рыла. Это как понимать? Это, что ли, ей очень понравилось то, что папа с ней сделал? И давай его рви, петуши?! Вы чего, уважаемые? Что-то я не припомню, чтоб для вас прокурорское слово что-либо решало. Волчья масть, а туда же: вот один баран только мемекнул, и все стадо за ним. Да вы дело читали его? Белых ниток вот даже они пожалели, чтобы сшить это все, следаки. И с какого он должен отсюда человеком не выйти? К своей бабе, к ребенку? Вот и вся моя правда. Надо что-то еще говорить? — И замолк, словно выкипел, и не чуял уже ничего, кроме: сделано, засадил в безнадежные ровные воровские глаза все возможное, вколотил в мерзлоту воровского разумения опоры для себя самого, чтобы не завалиться на этой земле и разбить наконец-то литое молчание всех, неприступность людей, без которых — один — ничего он, Угланов, телесно не сможет, ничего не пробьет, никуда не пролезет сквозь железно-решетчатое и бетонное «все».
— Ну иди тогда, Угол, — человек так же мерзло и ясно смотрел ему прямо в глаза, не давя и не чуя нужды продавить и заполнить Угланова чем-то своим, допуская отдельность Угланова, погруженного в воду воровского закона физически, или, может быть, просто считая, что тот ничего еще против закона не сделал.
— Я ответил, но я не услышал ответа. Это как понимать? — Он застрял, нажимая глазами на вора, навсегда разучившись, никогда не умея отбегать по команде с благодарной радостной дрожью пощаженной, отпущенной твари: никто ему нигде не смеет говорить «свободен» и «живи».
— Про кого? Архитектора этого? — В ровных мерзлых глазах, показалось, затлелась насмешка. — Про него мы давно все решили. Сразу было понятно, что девственник он. Мы сейчас не его — мы тебя разбирали. Кто ты есть, олигарх, не по ящику, а по природе. Как себя будешь ставить с людьми. Как ты с ними вообще в зоне думаешь жить. Это сразу становится ясно, и любое гнилье, оно сразу на зоне из тебя вылезает. Есть в тебе что-то от человека. Давно не встречал. Ты за всеми своими большими делами юрода вот этого на земле разглядел и беду его понял, хотя что он тебе.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!