Повесть о любви и тьме - Амос Оз
Шрифт:
Интервал:
* * *
Учительница Зелда открыла мне иврит, какого я никогда не слышал: ни в доме профессора Клаузнера, ни в нашем доме, ни на улице, ни в прочитанных книгах, — иврит странный, своевольный, иврит религиозных притч и хасидских историй, иврит народных пословиц и изречений, насыщенный заимствованиями из идиша, преступающий все законы, смешивающий мужской и женский род, настоящее время с прошедшим, подменяющий существительное прилагательным. Иврит неряшливый и даже путаный. Но сколько жизненной силы было в тех историях! Если рассказывалось о снеге, то казалось, все слова в этой истории были сделаны из снега. А когда повествовалось о пожаре, то пылали и сами слова. Какая завораживающая сладость была в ее сказках о всяческих чудесах! Словно писавший окунал буквы в вино: слова вызывали головокружение.
И поэзию открыла мне в то лето учительница Зелда — книги, что никак, ну, никак не соответствовали моему возрасту: стихи Леи Гольдберг и Ури Цви Гринберга, стихи Иохевед Бат-Мириам и Эстер Рааб, стихи И. Ц. Римона.
У нее я научился: порой бывает такое слово, которое нуждается в том, чтобы вокруг него царила полнейшая тишина — и это создаст слову пространство и простор. Как картины, которые вешают на стену. И среди картин есть такие, что не терпят ничьего соседства.
Многому я научился у нее, и в классе, и в ее дворике. Видимо, ее не смущало то, что я оказывался посвященным в некоторые ее секреты.
Но лишь в некоторые. К примеру, я и понятия не имел, а она даже легким намеком не намекнула, что Зелда — не только моя учительница, не только моя любимая, но и Зелда-поэтесса, стихи которой уже публикуются в литературных приложениях некоторых второстепенных журналов. И еще я не знал, что она, как и я, — единственный ребенок в семье. Не знал я, что она из рода рабби Шнеура Залмана, основателя Хабада, что она двоюродная сестра главы любавичских хасидов рабби Менахема-Мендла (их отцы были родными братьями). Не знал я, что она училась рисованию, участвовала в драматической студии, что кроме стихов, была опубликована и ее поэтичная проза. Я не представлял себе, что мой соперник, еще один ее поклонник, — раввин Хаим Мишковский, прозванный из-за высокого роста «Длинный Хаим» или «Длинная жизнь» (обыгрывалось его имя «Хаим», что и означает на иврите «жизнь»). Два года спустя после нашего, ее и моего, лета он на ней женился, но жизнь его оказалась не длинной. Всего этого я о ней не знал.
В начале осени тысяча девятьсот сорок седьмого года я начал учиться в третьем классе религиозной школы для мальчиков «Тахкемони». Новые впечатления и чувства заполнили мою жизнь, да и не подобало мне, словно малышу, держаться за подол учительницы младших классов Зелды: соседи удивленно вскидывали брови, ребята в округе уже начали надо мной потешаться. Да и я сам слегка подсмеивался сам над собой — чего это я несусь к ней каждое утро. Какое будет у меня лицо, когда весь квартал вот-вот начнет болтать о ненормальном мальчишке, снимающем для нее высохшее белье, подметающем ей дворик, а в полночь, когда небо усыпано звездами, небось, мечтающем на ней жениться?..
* * *
Спустя несколько недель вспыхнули в Иерусалиме кровавые столкновения между евреями и арабами, затем началась Война за Независимость, бомбежки, осада и голод. Я отдалился от учительницы Зелды: уже не бежал к ней в семь утра, умытый, с шевелюрой, приглаженной пригоршней воды, не сидел с ней в ее дворике. Не приносил ей новых, написанных накануне вечером, стихов. Если мы встречались на улице, я, бывало, быстро-быстро говорил ей: «Доброе-утро-как-поживаете-учительница-Зелда». Без всякого вопросительного знака бормотал я это «как-поживаете» и убегал, не дожидаясь ответа. Я стыдился того, что было. И стыдился того, как расстался с ней, — не сказав, что между нами все кончено, и даже ничего не объяснив ей. И еще я стыдился того, что она, безусловно, знает, что в мыслях своих я с ней не расстался.
Затем мы, наконец-то, выбрались из квартала Керем Авраам. Мы стали жить в Рехавии — сбылась мечта моего отца. Потом умерла моя мама, и я уехал жить и работать в кибуц. Иерусалим я очень хотел оставить позади. Насовсем. Все связи были оборваны. Временами в каком-нибудь журнале я натыкался на чудесное стихотворение Зелды — так узнавал я, что она жива и по-прежнему живет чувствами. Но после смерти матери я с неприятием относился ко всяким чувствам, и особенно хотелось мне раз и навсегда отдалиться от живущих чувствами женщин, кем бы они ни были.
В год, когда вышла моя третья книга «Мой Михаэль», действие которой, можно сказать, происходило в нашем квартале, увидел свет первый сборник Зелды «Досуг». Я собирался написать ей несколько приветственных слов, но не написал. Думал послать ей свою книгу, но не послал: откуда было мне знать, живет ли она по-прежнему на улице Цфания или переехала на другую квартиру? Кроме того, разве «Мой Михаэль» не был написан мной для того, чтобы подвести черту под моим иерусалимским прошлым, а не для того, чтобы вновь оказаться связанным с этим городом.
В некоторых персонажах сборника «Досуг» узнал я членов семьи учительницы Зелды, встретил и кое-кого из наших соседей. Затем появились ее стихотворения, составившие сборники «Кармель невидимый» и «Ведь гора, ведь огонь», завоевавшие любовь тысяч читателей, принесшие ей и премию Бреннера, и премию Бялика. Поэтесса купалась в славе, но она, учительница Зелда, одинокая бездетная женщина, переплыла море своей славы, даже не оглянувшись по сторонам.
* * *
В годы моего детства, в конце британского владычества над Эрец-Исраэль, весь Иерусалим сидел по домам и писал. Ведь в те дни радио почти ни у кого не было, не говоря уж о телевизоре или видео, системе компакт-дисков, интернете, электронной почте или даже о телефоне. Но зато у каждого были карандаш и тетрадка.
Весь город скрывался в дома в восемь вечера: британцы ввели комендантский час. А когда приказ отменялся, Иерусалим по своей доброй воле замыкался в своих домах, и только ветер, уличные коты, да лужицы света, отбрасываемого фонарями, метались снаружи. Да и они, метнувшись, стремились в тень, чтобы быть проглоченными ею, когда по улице проезжал патрульный британский джип, а на нем — прожектор и пулемет.
Ночи были намного длиннее, чем нынче, в наши дни, потому что земной шар вращался тогда вокруг своей оси намного медленнее, а сила земного притяжения была намного сильнее. Электрический свет был жидковат, потому что все были бедны и экономили на лампочках и освещении. Случалось, что электричество отключалось — то на несколько часов, а то и на несколько дней, но жизнь продолжала себе течь и при свете керосиновой лампы с закопченным стеклом. Или при свете свечей. И зимние дожди были намного сильнее, чем в наши дни, и вместе с дождями били по закрытым ставням кулаки ветров, молнии и эхо громов.
Каждый вечер осуществлялась у нас особая церемония: папа выходил и закрывал снаружи ставни (поскольку только снаружи их и можно было закрыть). Папа мужественно нырял в разверстую пасть дождя, тьмы и неведомых опасностей ночи — так некогда волосатые мужчины-неандертальцы смело выбегали из теплой пещеры, чтобы добыть охотничий трофей или защитить женщин и детей. Накинув на голову пустой, вывернутый наизнанку мешок, в одиночку, подобно рыбаку из книги «Старик и море», выходил папа навстречу разбушевавшимся силам стихии.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!