Лета 7071 - Валерий Полуйко
Шрифт:
Интервал:
Когда в думе все же вспыхивали страсти и бояре, даже самые степенные и рассудительные, начинали распаляться, трясти бородами и кричать, что устранятся от дел или отъедут в Литву, Мстиславский только сокрушенно качал головой: понимал он, что этим царя не возьмешь, не запугаешь, только сам себя обезоружишь перед ним. Тесть его, князь Горбатый, устранился от дел, затворился на своем подворье и сидит уже два года в добровольной тюрьме. Непримиримый, но и бездеятельный, готовый положить голову на плаху, но не покориться и не преступить крестоцелования. Уверен Мстиславский, что, ежели царь пересилит бояр, первый, кому он отрубит голову, будет Горбатый. А вторым – Головин, и не потому, что тот родственник Горбатому, шурин его, а потому, что отчаянней противника, чем Головин, в думе у Ивана нет. Род Головиных известный на Москве – Головины потомственные государевы казначеи: и отец его, и два брата ведали великокняжеской казной. Отец – при князе Василии, отце Ивановом, а братья – уже при самом Иване. Давние приверженцы Шуйских, они во всем и до конца были с этим могущественным родом. Особенно окреп их союз во время боярских усобиц – в малолетство Ивана, когда Шуйские долгое время были единовластными правителями на Москве. Но после того как Иван расправился с Шуйскими, пришлось отступить в тень и Головиным. Младший Головин не погнушался, однако, царской службой, надеясь, вероятно, что молодой царь не нарушит обычая и тоже сделает его казначеем. Но Иван был злопамятен, и приверженец Шуйских напрасно ждал его милости. За десять лет службы Головин все же выслужил чин окольничего, да и то лишь благодаря Адашеву, который ввел его в думу, рассчитывая обрести в нем соратника. После опалы Адашева Головину уже не на что было рассчитывать – вот тогда-то и заговорила в нем в полный голос долго скрываемая ненависть к царю. Дерзко повел себя окольничий: с тех пор как великий князь Иоанн Васильевич, завершив постройку Кремля, запретил под страхом торговой казни проезжать верхом ли, в телеге или в санях через весь Кремль кому бы то ни было, кроме себя и митрополита, никто не отваживался нарушить это незыблемое правило, а Головин отважился – нарочно, чтоб бросить вызов царю.
Царь, не колеблясь, выполнил указ своего деда: Головин был бит батогами, и в годовой росписи по службам ему не было прописано места службы. Он был оставлен в Москве для «сполошной потребы»[140] – без жалованья, на своих кормах, чем безмерно гордился, и, должно быть, не понимал еще, что эта отставка от службы грозила ему гораздо большим, чем потерей последних надежд стать казначеем. Он был обречен, так же как и Горбатый, и в борьбе с царем – ни в тайной, ни в явной – уже не мог быть полезным.
Мстиславский и не жалел о Головине. Сошка! Не таким людям вести борьбу с Иваном! А вот Горбатый – кряжистый дуб! О нем жалел Мстиславский и хотел бы иметь его своим союзником, но благородство породы не позволяло Горбатому стать на путь борьбы с Иваном. Горбатый был слишком горд, чтобы сносить от царя унижения, слишком прям и смел, чтобы не показать ему этого, и слишком честен, чтобы нарушить данную ему клятву.
Уже почти два года Мстиславский не виделся с Горбатым, не ездил к нему, хотя и был его зятем. Не ездил не потому, что боялся навлечь на себя гнев Ивана за общение с ненавистным ему человеком… Но даже и страх не помешал бы Мстиславскому встретиться с Горбатым, пожелай того Горбатый. Но тот не желал встречи с Мстиславским, как, впрочем, и со всеми другими. Один раз только удалось им поговорить… Мстиславский шел большим воеводой в Ливонский поход и заехал к нему проститься по-родственному. Горбатый вышел к нему, вынес свой юшман[141] и, передавая его Мстиславскому, удрученно сказал:
– Мне уже ратным делом не промышлять… А юшман добрый – ни стрела, ни сабля не берут. Прими…
– А коль правое дело позовет? – спросил Мстиславский.
– Неправое, паче скажи…
– Иногда добро оборачивается злом, а зло – добром… Ты целовал ему крест, и я целовал, и иные целовали, а у него нешто не должно быть пред нами такового же креста?
– Так взывай к его совести, а не требуй, чтоб я преступил свою.
– Совесть не может быть чиста, ежели она не восстает супротив зла!
– Моя совесть чиста. Она восстала супротив зла – так, как угодно Богу! Но не так, как хотелось бы тебе и иным с тобой, чья совесть, и гордость, и честь в смиренном рабстве у него. Ежели б ваша совесть восстала, подобно моей, его зло обернулось бы супротив него самого, и он на коленях приполз бы к нам каяться. Но в вас молчит ваша совесть, а души вам гложет зло, алчность, и он прав в своем зле супротив вас!
Мстиславский не таился перед Горбатым: он знал, кому доверяет свои мысли, знал, что его собственную душу быстрей можно сломить и заставить предать саму себя, чем душу этого человека. Он мог бы признаться ему даже в том, в чем не часто признавался самому себе, но понимал, что и это не поколеблет в Горбатом того, из чего была сложена его душа. Он все же спросил у него – не с последней надеждой (надежды переубедить Горбатого у него уже не было!), – спросил с укором, с укором всему тому, что заставляло Горбатого поступать так, как он поступал:
– Неужто тебе не в радость была бы служба иному царю, добродетельному и справедливому? Неужто не хотел бы жить при нем в мире и почестях?!
– Я хотел бы жить в мире и почестях, хотел бы служить добродетельному и справедливому царю, но изменять не стану любому.
На том и расстались… Юшман Горбатого спас Мстиславского от смертельного удара мечом в битве под Эрмесом, где они с Курбским добили Ливонский орден, а вот спасти жизнь Горбатому было во много-много раз трудней. Для этого нужно было одолеть царя! Возможно ли это? Мстиславский не задавался таким вопросом и не хотел знать – возможно это или невозможно. Он знал другое: сила, которая смогла бы противостать Ивану, есть, и сила эта немалая, но она разобщена, не собрана в единый кулак, и потому перевес все чаще оказывается на стороне царя. Если бы возможно было сплотить эту силу… Если бы!.. Но Мстиславский понимал, что сплочение невозможно! Слишком многое разъединяло бояр: взаимные обиды, взаимная неприязнь, и зависть, и чванство, и честолюбие, но самым непреодолимым между ними было неравенство – во всем, начиная с места за пиршественным столом. Знал Мстиславский, что даже ненависть к царю и совместная борьба против него не заставят Шуйского сесть за один стол рядом с Головиным, а Головин не сядет рядом с Вяземским, а Вяземский – с теми, кого считает ниже и хирей себя. Объединиться должны были люди примерно равные, но обязательно сильные, родовитые, важные, чтоб и в малом числе они представляли грозную силу. Такие люди были, но каждый из них действовал в одиночку, на свой страх и риск, как Бельский, например, уже дважды навлекший на себя опалу за свои козни. И чем сильней был этот страх и опасней риск, тем неприступней были их души и трудней путь к ним. Что таит в своей душе Челяднин? Злобу, смиренность, отчаянье или надсаженность? Что выжило в нем за десять опальных лет и что умерло? Поди узнай! Тоже, как и Горбатый, кряжистый и породистый и тоже поднялся в одиночку. Да, видать, пообломала его невзгода и корни расшатала, иначе откуда бы взяться в нем той умудренной кротости, которая так явно теперь выказывается в нем?! Приехав в Москву, он всем развез поклоны, даже Горбатому, но поклонами и ограничился. Некогда решительный, гордый, строптивый, Челяднин теперь спокойно уселся на Казенном дворе и усердно принялся за службу. Впрочем, все это могло быть лишь видимостью, а что было в его душе – этого никто не знал. Чужая душа – потемки, а у такого человека, как Челяднин, душа и вовсе была кромешной тьмой. Умел Мстиславский проникать в чужие души и сквозь самые тонкие щели, а тут отступился, ничего не увидел – кроме того, что было на виду.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!