Уйди во тьму - Уильям Стайрон
Шрифт:
Интервал:
— Боже!.. И вам здесь нравится?
— Это моя работа.
— Грустно, должно быть?
— Да. Иногда бывает. Маленькие гробики с детьми — вот что меня донимает.
— Я ведь мог ее остановить.
Внезапно с противоположной стороны братской могилы раздался вскрик. Другой гроб вскрыли, и цветная девушка, взглянув в него, выкатила глаза.
— Господи спаси, — пропищала она с явным бруклинским акцентом, — какой же он страшный!
Гарри отвернулся — его затошнило. Он согнулся и посмотрел вниз, на свою тень, на землю, на сорняки, на тучу мошкары. «Нет, — подумал он, — я просто не знаю, кто в этом виноват».
Ленни осторожно сжал его руку выше локтя.
— Виновата она, сынок, — сказал он.
О, мои слова теперь написаны, о, они напечатаны в книге. Они выгравированы навечно железным пером и свинцом на камне. Ибо я знаю, что мой спаситель жив и что он будет в последний день стоять на земле, и хотя черви разрушат это тело, но я в моей плоти буду…
Я буду…
О, плоть моя!
(Крепка твоя власть, о, смертная плоть, крепка твоя власть, о, любовь.)
— У меня мало времени.
Лежа, я посмотрела вверх, прямо ему в глаза, а глаза у него цвета капель от кашля — как янтарь и с крошечными голубыми пятнышками на белках. «У меня мало времени, Тони», — сказала я. «Все в порядке, Пейтон, у меня времени уйма», — сказал он. «А кроме того, я просто не могу, — твердила я ему, — сегодня не получится». К тому же я думала: я все еще сплю. На часах было два двадцать пять, точечки на циферблате были зеленые, как кошачьи глаза, даже на солнечном свете, пробивавшемся сквозь ставни. Он стоял и ждал, ничего не говоря, а я думала — пыталась думать из-за сна: интересно, сколько часов я проспала? Я попыталась отнять от трех ноль-ноль два двадцать, но ничего не получалось — двенадцать с половиной часов или одиннадцать, не важно. Точечки были зеленые и светящиеся, они блестели, как моя совесть, хотя Гарри однажды сказал, что у меня, к сожалению, отсутствует совесть; он сказал: «У тебя нет морального цензора», — и я продолжала смотреть на эти точечки, а не на Тони и слушать, как там что-то стрекочет. Однажды мне приснился сон: я сидела внутри часов — идеальных, полностью оснащенных, вечных — и вращалась во сне на главной пружине, смотрела на рубины, механизм безостановочно щелкал, все винты и части его величиной с мою голову были неразрушимы, блестели в моем воображении. Так я спала бы вечно, но по-настоящему не спала, а наполовину сознавала течение времени и находилась в нем, словно в медном чреве, вращаясь на этой пружине, будто мертвая лошадь на карусели. Я слышала, как Тони снял с себя рубашку. «Я вспотел, — сказал он, — я принял ванну, пока ты спала». И что-то насчет того, что молочная дорога — штука тяжелая, всегда так. «Я устал, — сказал он, но… — если мужчина не занимается любовью, он заболевает». Я пыталась вернуть себе сон. Я так вспотела, что прилипла к простыням; я немного пошевелилась, моя пижама издала легкий всасывающий звук — там, где она пропиталась потом, простыни под ней были влажные и скрученные. Снаружи, разрезая послеполуденный воздух, пролетели два голубя, сели на выступ, послав вверх целое облако перьев и пыли от своего старого помета. Внизу, на авеню, раздался шум — автобус, грузовики, поезд подземки глубоко внизу потряс стены. Я старалась вернуть свой сон, и скоро появился запах — легкий и голубой от автобуса, — запах бензина. Потом я вспомнила, это было так: Гарри был мужчиной в маске, с грохотом передвигавшим мусорный бак. Это происходило на скалах в парке, где мы обычно гуляли, и я была внизу и смотрела вверх. Я сказала: «Гарри, сию же минуту спускайся сюда!» — а он снял маску и повернулся ко мне спиной, так что я не могла видеть его лица, отшвырнув что-то — старые газеты, банки от супа, мертвого воробья, — крикнув: «Нет, дорогая, нет, дорогая, я не могу!» Тут появился полицейский — я знаю, что это был полицейский, но остальное позабылось, как любила говорить Элла, — и, улыбаясь — счастливый такой ирландец, — прогнал нас со скал, а я не могла найти Гарри. Где-то там были рощи и пахло папоротниками; я лежала с кем-то у реки — не знаю с кем, с какой-то женщиной, одетой как Матушка Хаббард[28], и в чепце, как моя бабушка, которую я никогда не видела, — бабушка зайки; она шила лоскутное одеяло, напевая песенки Стефана Фостера, говоря: «Не бойся, Пейтон, лапочка», — а тут снова явился полицейский и прогнал нас. Мы бежали, словно летящие птицы, а бабушка бежала, как пингвин, переваливаясь, потому что была калекой, как сказал мне однажды зайка. Она была из Бёрдов и очень богатая, но дедушка растратил все деньги, потому что не умел считать. Я смотрела, как свет проникает в щели ставен, — с моего лба упала капля пота, и я попробовала ее. Я не шевелилась — смотрела, как голуби топочут и шебуршат, посылая в воздух пыль и перья; они ссорились между собой как сумасшедшие, ворковали, и, сосредоточившись, я могла понять, что они говорили, я могла уловить что угодно — главным образом: «Как поживаете, как поживаете, как поживаете?» — а потом я делала щелчок, и мозг выдавал что надо — ты поступаешь так, когда знаешь, что солнце стоит на западе, а воображаешь, что на улице утро; я делала такой щелчок, и голуби говорили: «Смотрите на дурочку, смотрите на дурочку». Или — «Хочу лихо потрахаться, хочу лихо потрахаться», как говорил иногда Тони. Я слышала за своей спиной щелчок его замка на поясе — того, который был мне знаком и который он всегда носил: «Э. Ч.» — «Энтон Чеккино», мой Тони. На другой стороне авеню появилась женщина, махая шваброй на пожарной лестнице; я смотрела, как взлетела пыль, воздушный поток подхватил ее с обрывками бумаг и кусочками линта, понес все выше и выше в небо, к облаку, мирно дремавшему, словно большой белый заяц, в небесах. Зайка всегда насвистывал сквозь зубы, когда мы играли в крокет, и с серьезным видом покачивал головой, а глаза так и светились; проглотив три пива, он мог лучше играть — так он всегда говорил, и шлепал меня по заду, когда я проходила двое ворот. Пыль исчезла, обнажив голубое небо, и заяц превратился в утку, у которой слетали со спины перья. Утка была и во сне — либо большая, либо маленькая, она плыла по той реке вроде как птица. Я почувствовала, что улыбаюсь. Зайка всегда говорил, что его бабушка жевала табак — в ту пору дамы могли этим заниматься; она закладывала его за губу и во время поста ела как свинья, но табак не жевала. Она была хорошая женщина, говорил он всегда, и я всегда знала это и всегда подносила ее портрет к свету и даже однажды поцеловала его — такой он красивый; она носила кружева, и я представляла себе, как она ходит с табаком, заложенным за губой, и глаза у нее были такие ласковые, словно, если залезть к ней на колени, она обнимет тебя и станет рассказывать про девочек в пору войны между штатами и будет покачивать тебя, чтобы ты заснула. Тони что-то напевает. Я повернула голову и стала смотреть на него, а он стоял голый в середине комнаты. Он тоже повернулся, держа руки на бедрах. Он сказал: «Посмотри, детка», — но я не стала смотреть, отвернулась и принялась наблюдать, как на небе таяла белая пушистая утка, превращаясь во что-то другое — «по массе, — говорил Полоний, — как верблюд, по спине — как ласка, но очень похожа на кита». Тони сказал: «Все это для тебя, детка». Я сказала: «Да, но я не могу», — и он сказал: «Почему?» И тогда я приподнялась на локтях, чувствуя, как пот на спине вдруг стал холодным. «Я просто не могу, — сказала я. — Не могу, Тони» И тут я это почувствовала: спазм в моем чреве взорвался, словно все во мне — сердце, печенка и легкие — было сжато, и я превратилась в агонизирующее чрево, громко зарыдала, хватая как рыба воздух. «Что случилось?» — сказал он. И подошел ко мне. Я подумала, не течет ли у меня кровь. «Ничего», — сказала я. Он сказал: «Ты в прошлый раз такое уже выкидывала. Что случилось?» Я снова легла, глядя на часы: они показывали два тридцать, и я слышала их почти шумное тиканье, видела слова: «Бенрус, швейцарский механизм. США», — начертанные на их ободке. Я снова сказала: «Ничего», — думая про часы: внутри там чистый хром, пружины и зубцы колесиков — все это спокойно работает; если бы я туда пролезла и растянулась на главной пружине, крутилась бы снова и снова в темноте, слыша щелканье и жужжание, — единственным светом была бы дырочка, в которую входит кнопка будильника, освещающая рубины как столб света в соборе. По подоконнику пробежал таракан, покачивая усиками. Он остановился, и я шевельнулась, тогда он нырнул в щелку. Тони тоже заметил его — он провел рукой по синеватым волосам на груди. «Тараканы, — сказал он, — ненавижу тараканов. Почему ты не посыплешь порошком? Ненавижу тараканов». Я почувствовала, что на меня накатывает новый спазм, — он еще не наступил, а приостановился вдобавок к тошноте, которая, словно большая рука с когтями, готовилась ударить по мне. И ударила — я снова оказалась в чреве, тихо задыхаясь. Я лежала не шевелясь, глядя на Тони, прочесывавшего рукой волосы на груди, чесавшего ее; затем рука с когтями отступила, ушла. «Дай мне мои пилюли», — сказала я. «Какие пилюли?» — «Пилюли от боли, — сказала я, — они в верхнем ящике». Я лежала, пытаясь обрести дыхание; в глазах у меня были точки, словно вспышки, плывущие по экрану, — на другой половине экрана Тони искал в ящике пилюли. Он подошел ко мне с пилюлями и стаканом воды. Я приняла пилюли и снова легла. Он расстегнул верх моей пижамы и положил руку мне на грудь. Вспышки продолжали блуждать по экрану. А кроме того, были крошечные матовые пятнышки воды — эти всегда перемещались вне поля моего зрения вместе со вспышками: я не могла подолгу сосредоточиваться на них, — вместо этого я стала смотреть на крышу на другой стороне авеню, где мужчина разгонял палкой голубей. Они кружили на фоне неба, словно шквал листьев аспидного цвета, бесшумно, поблескивая крыльями, — я чего-то испугалась, мне захотелось в уборную и чтобы меня вытошнило от страха, но Тони положил руку мне между ног и стал меня ласкать — мне было больно, и я чувствовала, что подступает спазм, но он не подступил, и я подумала обо всех виденных мной птицах: в Лингбурге было чучело одноглазого кондора, в перьях которого водились вши, и Мальчик-Дикки сказал: «Посмотри на иронию судьбы: на того, кто благородно охотился в Андах, теперь охотятся виргинские паразиты», — что было настоящим прозрением для Мальчика-Дикки, а потом мы видели в зоопарке в Вашингтоне страуса, который сунул голову в песок, и перья у него на хвосте встали дыбом наподобие головного убора индейского воина.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!