Андеграунд, или Герой нашего времени - Владимир Маканин
Шрифт:
Интервал:
— Да ну?
Голос возмущенно повторил:
— Что значит: да ну?!. Я же вам ответил: он умер.
Все еще с малой степенью меланхолии, я даже присвистнул в трубку:
— И давно?
— Давно.
— Надо же как!..
Та добрая душа, женщина, что помнила былую любовь (нечаст случай!) и у которой я ел и спал две осенние недели, подвела меня как-то к шкафу. На тремпелях, среди прочих тряпок, показала мне болтающееся с краю серенькое пугало. (Когда-то здесь забытое.)
— Твой старый пиджак,— сказала.
Я тотчас его пододел: осень мягчела, а все же по ночам морозцы. В пиджаке и обнаружился, в кармане, томик, начало «Бесов», как завет писателя — писателю. Звони, мол. (Последняя страничка с номерами телефонов.) Так возник из небытия Лисюнин. Игорек. Кандидат наук. Полусвихнувшийся от холостяцкой жизни и подозрительный. Разумеется, случай пустой. Но когда звонить некому, позвонишь и Лисюнину.
Ища повода (почему, собственно, я объявился после стольких лет взаимного молчания), я все нажимал на его здоровье. Вроде как волнуюсь и беспокоюсь. Вроде, мол, таков наш возраст — Лисюнин может вдруг умереть.
Я переспрашивал:
— Нет, ты правда здоров?
Я объяснял озабоченное волнение тем, что вчера во сне увидел его, моего бывшего приятеля, — увидел отчетливо и узнаваемо. Потому и звоню. Он мне приснился в виде немецкого военнопленного, которого охранники гнали через какую-то узкую-узкую трубу...
В следующий раз (я позвонил) Лисюнин приснился мне в виде кролика. Я пространно объяснял ему о кролике, с трудом пробирающемся через узкий-узкий лаз. Человек (его подсознание) и в снах начеку. Тоннель говорит о смерти. В наши дни это знает всякий. Лисюнин тоже должен бы знать. В очередную ночь (очередной сон) человек-хорек бежал вниз по узкому водосточному желобу...
Мои звонки и сама тематика ему, похоже, поднадоели.
— Послушай, — сказал Лисюнин ворчливо. — Тебе вообще что-нибудь, кроме меня, снится? Хоть иногда?..
— Пойми, друг мой, желоб узкий. Как тоннель. А ты, в виде хорька, бежал вниз, вниз... все время вниз! — подчеркивал я, быть может, слегка перебирая голосом в заботе.
Хорек ли сработал? — не знаю; Лисюнин наконец услышал, клюнул и потеплевшим голосом признался, что сон мой его обеспокоил.
Но здоровье у господина Лисюнина было отменное. И с работой у него все в порядке. И деньги какие-никакие. Даже подмосковная дача у него была, куда я, по приглашению, и приехал на электричке уже к вечеру. Оказалось, что старый холостяк Лисюнин женат. (Да и был ли он свихнувшимся холостяком — не спутал ли я с кем?) Отопленная зимняя дача, хлопочущая жена, не богатый, но милый уют, — меня растрогало, я дал уговорить себя остаться еще на ночь и вновь поутру чудесно позавтракал.
От длительного недоедания в тот день кружилась голова (нормально), но, плюс, я стал плоховато видеть — наткнулся на шкаф, на стол. Это дало Лисюнину повод попытаться пристроить меня до лета в некий дом для слепых и полуслепых, где его жена работала бухгалтером. Но пока милейшая жена Лисюнина созванивалась и тревожилась (паспорт, сразу ли мне ехать, кто поедет поводырем и прочее), эти дни, целых три дня, я волей-неволей прожил у Лисюниных и отъелся. И, конечно, уральский организм воспрял. (Мне много не надо, три дня.) Так что поутру, когда предстало явиться к слепцам, я прекрасно все видел.
Встретила меня дряхлая, желтая лицом старушенция с подвязанной челюстью. (Как бы только из гроба.) Она сразу же плохо на меня посмотрела. «Сюда. Сюда иди...» — Слепцы в большой комнате (она же столовка) лепили ощупью какие-то серые картонные коробочки. Мы проследовали мимо, после чего старуха провела меня в узкую-узкую комнату, тоннель, где тянулись их унылые постели. Я, увы, видел до мельчайших подробностей. Как гравюру. Тем не менее рядом со старухой я шагал слепо, как в густом тумане. Никогда не забыть, как она прошамкала: «Вот ждесь шпальня. Дверь ужкая...» — а я решил, что пришла минута испытания, расставил руки и кое-как упал.
Старуха уже поняла. «И не штыдно объедать убогих?»
Я молчал.
— Не штыдно?
Я сказал, ладно — к вечеру уберусь. Только пообедаю.
Старуха:
— Седой уже!..
В нелучший мой день я встретил в переходе метро Эдика Салазкина — мы почти столкнулись.
— Приве-еет! Привет, старый Петро-о-вич!.. — Улыбка у Эдика действительно уже устоялась: великолепная, чудесная и добрая профессиональная улыбка. (Единственное, чему он научился у практикующих народных лекарей. Улыбка, чтоб доверяли.)
Нет, нет, я не поверил всерьез, что Эдик своими разлапистыми руками исцелит мои кишки. Я не поверил, я не мог поверить, а тем не менее поддался: ведь господин Салазкин лечил людей диетой. Ведь он мой старый приятель. И обещал, что будет кормить. И как-никак теплый угол. Конечно, не следовало соглашаться. Но мой кишечник после психушки (после расслабляющей вонючей ниши в Первой палате) нет-нет и вспыхивал остаточной воспалительной болью.
Когда-то я общался с талантливыми экстрасенсами и до сей поры кое-что знаю от них. Умею, к примеру, при резком похолодании избежать вспышки старых залежавшихся болезней. Умею при голоде сохранить свежую голову и интенсивно читать. Но талантливые, как водится, иные далеко, а иных уж нет. Либо перемерли, либо стали известны, денежны, уже не пробиться, талант редкость, а Эдисон Салазкин (как он писал на визитных карточках) — вот он, рядом. Мы ехали с ним в метро с полчаса. Эдик выпятил грудь — в темном окне покачивался еще один (отражающийся) Эдик, в руках претенциозный кейс, с надписью, которую я читал в зеркальном вывороте букв: Бангкок. Я все про него знал, а вот ведь поддался.
Кормил он скромно, но и пост в те дни был бы мне в радость, если бы Эдисон не душил меня толченой яичной скорлупой перед каждым сухариком. Не знаю, чего он ждал? Мои боли (постпсихушечные, я звал их сесешины боли) во взрывающемся кишечнике не только не прошли, но участились. Я съел столько скорлупы, что весь произвестковался. Поутру во мне скрипело, едва я поднимал кверху руки или шевелил ногой. А потом пошли внутрь капли — темные, черные, похожие на нефть. По четыре. По восемь. По двенадцать. Считалось, что капли меняют больному настрой души.
Я, увы, не сдерживал язык. Эдику не нравилось, и после каждой шуточки я перехватывал его озленный взгляд. А тут еще открылся понос, притом сильнейший. Эдик тут же перестал давать свои фирменные лекарства. Эдик притих. Как ни меняй кальцием и черными каплями настрой души, такой понос не прекратится, было ясно. (Я вспомнил Сесешу — тоже ведь меняли душу.) А когда через день-два стало совсем плохо, меня несло с кровью, — Эдик напугался. Он не мог теперь сдать меня врачам. Врачишки тотчас станут его, знахаря, винить. Еще и прихватят его заодно со мной в карантинную больницу (подозрение на холеру всегда и всем опасно).
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!