Синий ветер каслания - Юван Николаевич Шесталов
Шрифт:
Интервал:
Спирт… Он хороший, когда горе. Все забудешь. Горе? Да, горе. Жена Наста опоганила дом, Силькино имя, честь. Доброе имя — честь! Манси любят доброе имя. От зари до луны, от луны до зари бегут за широкими лыжами, обгоняя друг друга, две дорожки. Если они бегут — доброе имя у охотника. (А Силька был охотником.) Если спят — плохое. Если белка не висит за поясом, если не смотрит с плеча лисица, если не качается росомаха — плохое имя у охотника.
А летом, когда запляшет рыба на Сосьве, забурлит от всплеска Обь, плохое имя у манси, если он может спать в такие ночи. Какой сон! Ему больше надо рыбы наловить, обогнать других.
А хороший дом, хорошая жена? Что за манси, если нет у него хорошего дома, жены? А у него, говорят старые люди, нет хорошего дома. Опозорила Наста. Лазила на крышу. Старики говорят: «Ты, Силька, мужчина, а жил и ходил под крышей, где женщина ходила». Эх, Наста!
Звенят стаканы. Йикор любит чокаться. Сегодня и Силька не прочь. Горе! Горе! Горе пришло в дом Сильки, в сердце Сильки.
Йикор сверкает не только граненым стаканом, не только коростливой плешью на голове, но и ехидной улыбкой. Он смеется и над пьяным Силькой, и над старушкой корягой, и над нашей неудачей. И хотя глубокая ночь давно навевает уставшим за день сны, он гогочет, как гагара…
Словно вихрь пронесся над Микулем. Волосы взъерошились. Глаза сузились. Он весь побагровел, как закат, обещающий бурю.
— Товли! Довольно! — вырвалось у него, как гром.
Подлетел, как вихрь, к гогочущему Йикору. Одно мгновение — и гагара стонала уже за чумом.
В ночь ушел и Силька.
Еще холоднее стало в этом чуме… Разве можно спокойно спать в такую ночь?!
Меня разбудил детский плач. Это кричал Мань-пыг, спеленатый в берестяной люльке. Наверно, мокрый; наверно, надоело лежать связанным… В лапах медведя побывал и то не кричал… А тут кричит…
Еще заспанная мать вынимает его из люльки. Он потягивает от удовольствия толстые белые ножки с прилипшей мокрой шерстью и, довольный, машет ручками… Он поблескивает, как мокрая нельма. К нему ластятся белесые струи: в чуме еще холодно:
Мой горластый, узколицый,
Ты зачем родился?
В мир тайги, где ветер злится,
Ты зачем явился?
На полу, где иней талый,
Там родятся дети.
Сколько горя испытала
Мать моя на свете!
Буря выла, буря злилась,
Ветер дул упрямо.
Радость, как цветок, раскрылась
На губах у мамы.
Нежность, радости, печали,
Снежное ненастье…
Люди, вы бы мне сказали,
Что такое счастье?
Мань-пыг, маленький сыночек, выйдет ли из тебя оленевод, захочешь ли ты жить в чуме, будешь ли ты кочевать, как твои родители? Кто знает, кем ты будешь и чего захочешь. Сейчас тебе все равно. Жизнь твою никто не сможет придумать.
Жизнь теперь бежит не шагами лыжника, несется не оленьей рысью, а летит космическим кораблем. И тебя, быть может, подхватит скорость этого корабля, пусть ты еще каслаешь, пусть даже спишь в древней люльке. Люлька…
Мать вытряхивает мокрую труху из ночной люльки. Ноздри щекочет острый запах. Но никого это не тревожит. Все спали в такой люльке, со связанными руками и ногами. Шевельнуться даже нельзя. Можно только повернуть голову набок.
Зато ночью не мерзнешь… Хоть и неудобно, зато живешь, в чуме живешь, на нарте живешь, когда поет вьюга — живешь, когда всех клюет дождь — а тебе тепло, а ты живешь! Вот какая ночная люлька, сделанная из бересты, с узорами леса, оленьих рогов, следов лягушек и птиц.
Но есть еще и дневная люлька. Она тоже из бересты. На ней тоже узоры. Еще ярче. И красные, и желтые. И сделаны они гораздо аккуратнее. Ведь это дневная люлька. На нее смотрят люди. Смотрит и дитя. А на люльке навешаны бляхи, и колокольчики звенящие, и разноцветная бахрома.
В отличие от ночной, в дневной люльке есть спинка. Ребенок не лежит, а сидит в ней. Люлька обычно висит на кожаной веревке, подвязанной к потолку или к жерди, как в чуме. Когда ребенок плачет, люльку качают — и ребенок успокаивается, засыпает. Когда маленький человечек проснется, он старается освободить ручки, потрогать бахрому, висящую перед ним, и голос звонкого колокольчика хочет послушать. Малыш плачет. Тогда его развязывают по грудь, освобождают руки, и он успокаивается, играет…
Эту люльку манси называют апа. Апа! Хорошая ала. Пусть лежал в тебе связанным и я, пусть не давала ты мне свободу и простор, но ты прятала меня от холода, защищала от длинноносых кровопийц-комаров, под твое мерное качание я засыпал, забывая детские обиды и желания. Благодаря тебе, милая апа, я был всегда с мамой. И тогда, когда она вынимала из сети серебристых сырков и лодочка качалась, качалась на волнах, я был опять с мамой — мне было и не холодно, и не кусали комары. Я был с мамой и тогда, когда она косила сено в жаркий июльский полдень и когда везла дрова из дремучего леса на ленивой лошаденке. Апа, ты, может, была чересчур тесной. Но лишь благодаря тебе я стал ценить простор и свободу…
В такой же люльке рос и Вун-ай-ики, в такой же люльке он баюкал Сильку, из такой же люльки улыбалась Итья Татья. Но не в этой ли люльке Яныг-турпка-эква стала такой ворчливой, не в этой ли люльке у милой тети Саны родилось суеверие, не в этой ли люльке разболтался Йикор, не в этой ли люльке Потепка стал шаманом? Все росли мы в одной мансийской люльке. И, как стороны света, такими разными стали…
ВОЛКИ
Снег сухой они хватают.
Мчась среди стволов,
И все злей глаза сверкают,
Звонче лязг
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!