Борис Пастернак - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Тут тебе и салат с маслом (чуть выше окно откупоривается, как бутылка,— счастливым супругам на угощение), и телячьи восторги, тонущие в телячьих нежностях (не хватает только телячьих котлет),— словом, вся атрибутика счастливой любви, чье счастье даже несколько навязчиво по своей запоздалой игривости. За всем этим восторгом любовной лирики и тяжеловесными ямбами постоянный читатель — привыкший, что счастье у этого автора всегда зыбко, и неустойчиво, и граничит с чувством вины,— подозревает смутное неблагополучие. Когда-то Мандельштам в киевских очеркахназывал тополиный пух «погромным» — вспоминая о том, как летает пух из выпотрошенных во время погрома еврейских перин. Тополиный пух во «Втором рождении» являет собою нечто принципиально антипогромное — одеяльное, уютное; но иная идиллия, по субъективному читательскому ощущению, страшней погрома.
Впрочем, может быть, Зинаида Николаевна вовсе не была такой уж приземленной, и он ее такой домыслил, в соответствии с установками собственного «второго рождения»? Конечно, будь она воплощенной домохозяйкой par excellence, Пастернак бы в нее не влюбился.
«Как и всегда после удачного концерта, мне показалось, что я смертельно люблю Генриха Густавовича и никогда не решусь причинить ему боль. После концерта он пришел ко мне, и тогда возобновились наши супружеские отношения. Это было ужасно. (…) Уезжая в Москву, он сказал мне: «Ведь ты всегда любила меня только после хороших концертов, а в повседневной жизни я был несносен и мучил тебя, потому что я круглый дурак в быту. Борис гораздо умнее меня и очень понятно, что ты изменила мне». Расставаясь с Генрихом Густавовичем, я обещала все забыть и вернуться к нему, если он простит и забудет случившееся».
Так описывала эту ситуацию тридцать лет спустя Зинаида Николаевна.
18 мая, сразу после отъезда Нейгауза из Киева, Пастернак выехал к возлюбленной, успев получить от грузинских писателей телеграмму с приглашением провести лето на Кавказе. Он надеялся уговорить Зинаиду Николаевну поехать с ним, а до разговора с ней ответа не дал. В Киеве роман возобновился. Об этом месяц спустя было написано стихотворение «Ты здесь, мы в воздухе одном», а чуть позже — знаменитое «Опять Шопен не ищет выгод», ставшее манифестом очередного возрождения к жизни:
Перед отъездом Пастернак написал записку приехавшему в Киев с лекциями Луначарскому — с просьбой о том, чтобы Зинаиду Николаевну с сыном устроили в дом отдыха под Киевом, в Преображенье:
«Одного слова Вашего достаточно… Позвольте не объяснять Вам, почему я за это ратую и мне это так дорого. Да Вы, м.б., что-нибудь и знаете».
Записку Луначарскому должна была передать Зинаида Николаевна, но передумала или застеснялась. 27 мая Пастернакбыл уже в Москве, чтобы на следующий день выехать оттуда в Челябинск и Магнитогорск с одной из первых писательских бригад, отправленных выступать на производство.
Выехали 28 мая — он, Малышкин, Гладков и график Сварог. С дороги непрерывно летели письма:
«Дорогой друг мой, доброе утро! Очень трясет, карандаш прыгает в руке. Добрая глуповатая компания, славные люди. Едем с водкой и провизии закуплено на 400 рублей. Судьба послала в спутники рисовальщика иллюстратора Сварога. Чудесный гитарист (…) — фокстроты заиграл в своей аранжировке и слушать нельзя, не подпевая; так разбирает. Я даже и подтоптывал. (Положительно, он сбросил двадцать лет!— Д.Б.) На поездку смотрю как на цепь званых ужинов, только что на колесах» (29 мая 1931 года).
Варламу Шаламову двадцать два года спустя он рассказывал совсем другое:
«В 1931 году я ездил на Урал в составе писательской бригады и был поражен поездкой — вдоль вагонов бродили нищие — в домотканой южной одежде, просили хлеба. На путях стояли бесконечные эшелоны с семьями, детьми, криком, ревом, окруженные конвоем,— это тогдашних кулаков везли на север умирать. Я показывал на эти эшелоны своим товарищам по писательской бригаде, но те ничего путного ответить мне не могли».
В тридцать первом, влюбленный, счастливый, он мог еще заставить себя забыть об этом, но в пятьдесят третьем только это и помнил.
«Жизнь моя, моя горячо любимая, единственная моя, мое самое большое и предсмертное, Зина, ликованье мое и грусть моя, наконец-то я с тобою.— Я в Челябинске. (…) Я уже знаю, как все это делается. Строятся, действительно, огромные сооруженья. (…) Сравненье с Петровой стройкой напрашивается само собой. Это с одной стороны. С другой — рядовая человеческая глупость нигде не выступает в такой стадной стандартизации, как в обстановке этой поездки. Поехать стоило и для этого. (…) Теперь мне ясно, что за всем тем, что меня всегда отталкивало своей пустотой и пошлостью, ничего облагораживающего и объясняющего, кроме организованной посредственности, нет, и искать нечего (…)».
«Но если ты хочешь жизни со мной, тогда мне нечего бояться». Зинаида Николаевна в этих письмах (ее ответы не сохранились, да она почти и не писала ему) предстает средоточием всех совершенств:
«Родная моя, удивительная, большая, большая… Ты близкая спутница большого русского творчества, лирического в годы социалистического строительства, внутренне страшно на него похожая,— сестра его».
Та, давняя, ускользнувшая — была сестрой жизни, эта — сестра социалистического строительства… хорош комплимент любимой! Но в письмах мая 1931 года, на пике счастья, зараженный идеей строительства новой жизни, в том числе — и прежде всего — своей собственной, он начинает писать с интонациями Маяковского: в том же самом письме — «Огромная, огромная дружба — душ и ртов и ног»… Поневоле вспомнишь:
«В поцелуе рук ли, губ ли, в дрожи тела близких мне красный цвет моих республик тоже должен пламенеть».
Это из «Письма Татьяне Яковлевой», и безвкусного, и трогательного.
«Мне так верят сейчас, так одарили, дав тебя, что мой долг перед жизнью удесятерился, как ни велик он был и раньше». «Я хочу жить пронзенным и прозиненным».
Да вдобавок вокруг строится Москва! Строятся новые дома, сносятся старые, прокладываются трамвайные пути,— пыль, щебень, ремонтные и земляные работы: все, что всегда для него было символом радостного переустройства. В Москву он вернулся раньше времени, сильней всего, кажется, торопясь просмотреть почту. Малышкин, Панферов и Сварог поехали дальше в Магнитогорск и Кузнецк. В Москве Пастернака ждало подробное письмо от Паоло Яшвили с настойчивыми приглашениями на Кавказ и витиеватыми изъявлениями любви; письмо было написано совершенно правильным, но старомодным и выспренним русским языком. Сама судьба устраивала все наилучшим образом: «Все идет так, словно обстоятельства сами думают за меня» (письмо к Зинаиде Николаевне от 13 июня).
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!