Чехов - Алевтина Кузичева
Шрифт:
Интервал:
«Луврские сирены», как называл Чехов обеих приятельниц, так как одна из них жила в гостинице «Лувр», вовсю околдовывали симпатичного, остроумного литератора. Он охотно поддавался чарам молодых, интересных женщин, искушавших «святого Антония», певших ему в уши о его исключительности, о том, что он знаменит, слава его растет. Софья Владимировна, жена Ивана Павловича, с самого начала знакомства, пристально, даже с долей скрытой ревности, наблюдала за деверем. Она запомнила взгляд, которым Чехов окидывал входящую женщину. В этом взгляде, по ее словам, «чувствовался настоящий мужчина». Однажды, затевая любительский спектакль силами литераторов, Чехов пошутил: «Во всяком разе пора перестать быть очень серьезными, и если мы устроим дурачество монстр, то это шокирует только старых психопаток, воображающих, что литераторы гипсовые».
По случаю приезда Чехова в Москву затевались празднества. Саблин предпочитал везти всех в «Яр» и «Стрельню», он любил цыган. Или зазывал завтракать к Тестову и там закусывать водку грудинкой, вынутой из щей. Лавров знал какие-то ресторанчики на окраинах, где посетителей баловали белорыбицей и особенной ветчиной. Гольцев, в шутку называвший себя «лысым русским либералом», настраивался на долгий разговор под бутылочку любимого красного вина. Участникам «эскадры», «плававшей» по ресторанам, запомнились и домашние приемы у Лаврова. Потапенко описывал «бесконечно длинные, вкусные, сытные, с обильным возлиянием и достаточно веселые обеды, многолюдные и речистые, затягивавшиеся далеко за полночь . Чехова они утомляли, и потому (однако ж единственно поэтому) он шел на них неохотно . В Москве Чехов оставался по нескольку дней, но в эти дни ничего не писал. Его манера работать вдали от людских глаз — здесь, где он был постоянно на виду у всех, была неосуществима. Зато и уезжал он внезапно, словно по какому-то неотразимому внутреннему побуждению. Вот сегодня собирались в театр, взяли билеты, и он интересовался пьесой и он обещал. Всё равно уезжал, несмотря ни на что».
Так же внезапно он уехал 7 ноября 1893 года. Уже из Мелихова Чехов написал два письма. Одно Гольцеву с поздравлениями и сожалениями, что не смог «приплыть» и поздравить именинника лично. Другое — Лаврову в связи с юбилеем Григоровича. Еще пять лет назад Чехов говорил, что по-человечески Гольцев ему симпатичен: «человек милый и хороший». Но иронизировал над ним в роли редактора: «вице-директор самого толстого и самого умного журнала во всей Европе»; «великий визирь „Русской мысли“»; «журнальный масон». И не принимал как литератора и литературного критика: «понимающий в литературе столько же, сколько пес в редьке».
Чехов, конечно, уже тогда был наслышан о его судьбе: Гольцеву отказывали в кафедре, в курсе в нескольких российских университетах, так как был разослан тайный циркуляр министра народного просвещения Д. А. Толстого, предписывавший не допускать его к лекциям «нигде в империи, ни в каком учебном заведении». Это было следствием выступлений Гольцева против любимой министром системы классического образования и вообще воззрений опального магистра. За них он подвергался арестам, обыскам, негласному надзору полиции.
Средоточие его идей — России нужна конституция, России нужны законы, которые подняли бы авторитет власти в глазах образованного общества. Это должно объединить оппозицию. И вообще взаимопонимание плодотворнее вражды. Поэтому Гольцев декларировал свое правило: «…в противнике желаю видеть человека, хочу идти навстречу его мнению, понять его и горячо поспорить с ним, в случае несогласия, но не оскорблять его лично». Это строки из его статьи в январском номере «Русской мысли» (1889).
С самим Виктором Александровичем у Чехова постепенно сложились настолько приязненные отношения, что они перешли на «ты». В окружении Чехова таких людей было немного. Из прежних приятелей — Гиляровский и Сергеенко, из новых — Потапенко, Лавров и Гольцев. Что-то в них располагало Чехова к себе.
Игнатий Николаевич Потапенко, сын военного, ставшего священником, и крестьянки, учился в духовном училище, затем в семинарии, в университетах (Новороссийском и Петербургском), в консерватории. Однако не стал ни священником, ни юристом, ни певцом. Стал журналистом, печатался в южных газетах. Затем перебрался в столицу. Первые же повести и романы создали ему свою публику и имя в литературных кругах. Он писал на злободневные темы, просто, в меру занимательно, в меру нравоучительно. Многословно, но не утомительно и не обременительно для читателя. Неглупый, скорее добродушный, чем добрый, приветливый, он легко вписывался в компанию. Не скупой, но и не бросающий денег на ветер, он тем не менее безболезненно расставался с ними. Среди литераторов слыл «королем авансов», умел взять их всюду. Плещеев звал его «рыцарем аванса». Тратил на женщин, на азартные игры. Не получив развода от законной жены, жил семейно с другой женщиной, от которой имел детей. И, по-видимому, никогда не унывал. Хотя, конечно, увлечения стоили ему недешево. Вынужденный писать не просто много, а очень много, он осознавал, что исписывается, истощается. Однажды в откровенную минуту, когда они выпивали наедине, Потапенко сказал одному из приятелей: «Да, был когда-то талант, подававший надежды, но… Ах, что я сделал со своим талантом!»
28 ноября 1893 года Чехов то ли в шутку, то ли всерьез написал Суворину о Потапенко: «Это необыкновенный человек. Он может писать по печатному листу в день без одной помарки. Однажды в 5 дней он написал на 1100 руб. И по-моему, это курьерское скорописание есть вовсе не недостаток, как думает Григорович, а особенность дарования. Одна баба два дня ревет белугой, пока родит, а другой родить — всё равно, что в нужное место сбегать».
Обладавший хорошей памятью, Потапенко запомнил многое из встреч с Чеховым, которого, как и Чехов его, с 1893 года считал своим добрым и верным товарищем. По наблюдениям Потапенко, к чему Чехов «чувствовал непобедимый, почти панический ужас, так это к торжественным выступлениям, в особенности, если подозревал, что от него потребуется активное участие».
Осенью 1893 года в Петербурге 31 октября отмечали 50-летие литературной деятельности Григоровича. Москвичи тоже решили, пусть не так торжественно и многолюдно, но почествовать автора «Деревни» и «Антона Горемыки». Хлебосольный Лавров затеял обед в «Эрмитаже» и, конечно, готовились речи. Особенно уповали на слово Чехова. Чехов вообразил, как это будет выглядеть, и нарисовал картину, запомнившуюся Потапенко: «Ведь это же понятно. Я был открыт Григоровичем и, следовательно, должен сказать речь. И при этом непременно о том, как он меня открыл. Иначе же будет нелюбезно. Голос мой должен дрожать и глаза наполниться слезами. Я, положим, этой речи не скажу, меня долго будут толкать в бок, я все-таки не скажу, потому что не умею. Но встанет Лавров и расскажет, как Григорович меня открыл. Тогда подымется сам Григорович, подойдет ко мне, протянет руки и заключит меня в объятья, и будет плакать от умиления. Старые писатели любят поплакать. Ну, это его дело, но самое главное, что я должен буду плакать, а я этого не умею. Словом, я не оправдаю ничьих надежд».
Он не раз шутил, что в юбилейных речах много неискреннего, что, когда говорят о нем, он готов лезть под стол. Подтрунивал впоследствии над «глупой московской сентиментальностью». Однажды сказал, что лучший способ отметить чей-то юбилей — это учредить стипендию, чтобы дать возможность получить гимназическое или университетское образование. Например, кому-то из «кухаркиных детей». Чехов имел в виду пресловутый циркуляр Министерства народного просвещения от 1887 года, который, в сущности, разрешал препятствовать поступлению в гимназии детям лакеев, поваров, прачек, мелких лавочников.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!