Свобода... для чего? - Жорж Бернанос
Шрифт:
Интервал:
Позволю себе предположить, что Франция сделает ставку на человека, и миру скоро предстоит узнать об этом. Да, рано или поздно (раньше, чем некоторые думают) Франция откажется снова ввязываться в ту адскую круговерть, в которой она чуть было не погибла, — я имею в виду ничем не ограниченное производство ради ничем не ограниченного разрушения. Нет, не на французской земле возникло техническое варварство. Первыми цивилизацию хлопкопрядильных станков стали создавать манчестерские торговцы хлопком; они создали ее, сами не понимая, что творят; одновременно они создали, также не ведая того, английскую империю. Они-то всего лишь хотели заменить французское ремесленное производство шерсти на английскую хлопковую промышленность — дальше этого их воображение не простиралось. Станки приносили выручку, на эту выручку приобретались новые станки; адский круг таким образом замыкался. И только лишь около полувека спустя материалистическая цивилизация обрела свое философское объяснение в трудах Маркса и Гегеля, в немецкой философии — а не во французской. Да, французская философская традиция дрогнула, но она не была отброшена. Ни Бергсон, ни Валери марксистами не являются; марксистской философии во Франции вообще не существует.
Мои мысли снова и снова обращаются к миллионам людей, которым ныне грозит серьезная опасность: за ними вот-вот может опуститься железный занавес и они окажутся в мире полной несвободы. Эти миллионы людей верят в нас и надеются на нас. Но я думаю и о тех, кто в нас не верит. В тех, кто бросает вызов нашей философской традиции и нашей мощи, кто в своем безумном ослеплении делает ставку на тот самый мир, который я только что разоблачал; на тот самый мир, где им неизбежно придется сгинуть. Ведь у отдельных народов, как и у отдельных людей, есть собственное призвание. Одни народы созданы для свободы — либо в силу того, что они чересчур сильны, чтобы смириться с нынешним рабским положением; либо, наоборот, чересчур слабы, чтобы сопротивляться (в том числе и физически) тем тяжелейшим испытаниям, которые этим положением вызваны. Как сильные, так и слабые принадлежат к благородной расе — ведь по примеру благородных животных они гибнут, будучи не в силах жить соответственно своим инстинктам. Вот этим-то миллионам людей — друзей или врагов — Франция может заявить, что ее судьба соединена с их судьбой, ее свобода — с их свободой. Да, разумеется, у этих людей есть основания сомневаться в намерениях Франции, как и ей случается сомневаться в их намерениях; ведь испытания наложили на нас свой отпечаток, исказили наш облик. Они перестали узнавать Францию. Но ведь и некоторые из французов перестали узнавать свою страну. Чтобы ее узнать, следует попытаться разглядеть ее в контексте ее истории — то есть ее духа; случается, она и сама не в состоянии разглядеть себя. Ну и ладно! Народ познается по его элитам. Народ невозможно познать исходя из массы. Народные массы Франции, которые в 1940 году отказались вести войну, — это те же люди, кто ныне испытывает соблазн отказаться от империи, то есть от даруемой ею чести, от налагаемых ею обязательств и рисков. Если иные парламентские клоуны за подобного рода рассуждения осудят меня за нанесение ущерба престижу страны — на здоровье. Защищая эти массы — которые ведь одновременно являются избирателями, — они защищают исключительно свои собственные профессиональные интересы. Все мы знаем, что империя отнюдь не была творением масс избирателей — ее создала небольшая горстка героев (точно так же произошло, кстати говоря, и с Сопротивлением). От тех же людей — от людей, которые на них похожи, — мы сейчас ожидаем спасения. Нашего спасения, а также спасения миллионов людей. Франции надлежит в первую очередь собрать их всех и вернуть боевой дух. Ей надлежит ясно дать им понять, что внушающая им такое уважение колоссальная организация стремится к саморазрушению, ведь она вот-вот обратит на саму себя те фантастические вооружения, которыми она располагает. Тоталитарная цивилизация — недуг утратившего духовное начало человека, подобно тому как зоб является недугом лишенного витаминов больного. Те, кто хотел бы конфисковать эту цивилизацию и прикарманить ее, очень хорошо знают об этом. Вот почему они осмеливаются превратить эту цивилизацию в перманентный заговор против внутренней жизни. Однако мы хотели бы обратить здесь внимание на одно противоречие, аналогичное тому, о котором мы писали выше. Цивилизация, порождающая катастрофы, одновременно рождает в человеке (через страдания) ту внутреннюю жизнь, которую, как ей казалось, она была способна уничтожить. Мы-то (будь то христиане или мусульмане) знаем, что страдание есть источник преображения, истинное сверхтворение.
Для миллионов людей сейчас возникает вопрос: в каком мире им придется жить? Я с полной уверенностью могу заявить, что мир этот будет либо немецким, либо французским. Совсем не случайно как Германия, так и Франция в этот решающий исторический момент утратили часть своей былой экономической мощи — в пользу экономических супергигантов, вовсе не соответствующих тем представлениям, которые обыкновенно у нас возникают в отношении настоящих отечеств. Любому мыслящему человеку уже ясно, что Америка и Россия противостоят друг другу скорее в экономическом, нежели в идеологическом смысле; народ, структурируемый на основе трестов, всегда рискует внезапно оказаться под гнетом тоталитарного режима. Россия все более упорно стремится создать тип рабочего с наибольшей производительностью труда, как можно более сходного с рабочим из Детройта. В свою очередь, рабочий из Детройта, состоящий в профсоюзе, или крестьянин из какого-нибудь крупного американского кооператива не слишком-то сильно отличается от сталинградского рабочего или советского колхозника. Попробуем теперь выразить в самом общем виде особенности мира будущего, рискуя при этом вызвать недоумение у кого-нибудь из философов: можно считать, что мир этот окажется либо картезианским, либо гегельянским. Никогда еще на моей стране не лежала столь масштабная ответственность. Но мы заранее знаем, что французская философская традиция не капитулирует.
* * *
Ныне Франция подвергается самому большому за всю свою историю риску, и нет оснований этот риск отрицать. Теперь уже не в наших силах отвести его от себя, как мы отвели его от себя в Мюнхене и Ретонде[7]. Нам надлежит принять его как должное, заглянуть ему в лицо — именно этого ждет от нас Франция. Ведь мы — еще не Франция; точнее, мы — воплощение той недолговечной и хрупкой Франции, которая вскоре окажется под землей. Нет ничего проще доказать, что мы не являемся Францией: она и без нас продолжит свое существование. В результате миллионы людей во всем мире считают, что вполне искренне сомневаются в возможностях Франции, а на самом-то деле сомневаются они именно в наших возможностях. Они полагают, будто сомневаются во французской мощи, а на самом деле просто задаются вопросом: да способны ли мы еще пользоваться этой мощью; не выроним ли мы эту мощь из наших слабых рук? Для меня подобное разграничение всегда было первостепенным. На свете есть короли-посредственности; представьте себе, что на одного из них, взошедшего на трон в 1918 году, ныне возложат ответственность за упущенные плоды нашей тогдашней победы, за крушение нашего военного могущества, за ту угрозу, которая нависла сейчас над империей! Осмелюсь предположить, что в этом случае с таким королем будет покончено и в историю он сможет войти лишь в качестве мерзкого недоумка. Разумеется, при демократическом режиме королей не бывает, но королевства-то есть. Правившая на протяжении восемнадцати лет в мире демократия — это именно наша демократия, которую составляет некоторое количество несущих в разной мере ответственность за историческое развитие событий поколений (включая и мое, спешу засвидетельствовать это; увы, мы рождаемся на свет и покидаем его с кем получится, а не с кем захочется). Бывает, посредственный король — случайно или по благоприятному стечению обстоятельств — получает в свое распоряжение отличного министра; но вот в посредственных демократиях встречаются исключительно посредственные министры. Ведь мало сказать, что демократия выбирает себе министров — они суть плоть от плоти той самой демократии, которая порождает их. Если мы сравним ту Францию, которую они приняли в свои руки, с той Францией, которую они рискуют оставить кому-то в наследство, — позволим себе прийти к выводу, что поколения Мюнхена и Ретонда, возможно, являются самыми невыразительными за всю историю Франции. О, безусловно, враги Франции предпочтут распространять слухи о том, что французские ценности находятся на излете, а многие из французов согласятся обелить себя таким манером — в ущерб отечеству. Они отвергают те традиции, для поддержания которых они чересчур трусливы; они почти незаметно для себя начинают мыслить на немецкий, а то и на русский лад — ведь они не ощущают более в себе ни способности, ни смелости мыслить по-французски. Когда я призываю вас обратиться к собственной совести, вместо того чтобы проталкивать вместе с собой всяческих ура-патриотов (которые к тому же в этом агонизирующем мире могут сменить победное кукареканье на траурные песни), я не строю никаких иллюзий в отношении ожидающей меня участи.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!