Исповедь лунатика - Андрей Иванов
Шрифт:
Интервал:
Супермен, который убил отца, выглядел умиротворенным, как если б его окружал ореол святости и неприкосновенности. По сравнению с ним я был просто паникером. Он был расслаблен. Он ничего не боялся. Для него камера стала обрамлением, каким служит рама для портрета. Тюрьма дополнила его образ, как муки и страдания укрепляют святость. Убили на даче. Зима. Дача. Вечер. Никого. Их видели. Никого вроде не было, но все-таки кто-то был (всегда кто-то есть). Слышали крики. Отец полз по двору. Они бегали вокруг него и добивали. Как Распутина. Неумело, неряшливо, с недопустимым неистовством. Не отпирались, когда взяли. Во всем сразу сознались. Влепили по двадцать лет. Оба были спокойны. Как если бы исполнили свой долг. Сделал дело – гуляй смело. Он почти всё время лежал и читал журналы, как человек, в жизни которого наступила полная ясность: спешить некуда – всё само собой устраивается. Точно так же выглядел один мой приятель, который после школы поступил куда-то, в Москву, что ли, и я к нему приходил в гости летом: он точно так же валялся, ничего не делал, был сам собой доволен и умиротворен, ждал осени. Этот так же. Время от времени он переговаривался с матерью через дыру в стене. Мать сидела в соседней камере. Оба очень грубые. Матерились, как сварщики на судоремонтном. Стены в Батарейной толстые. Они кричали в дыру. Я мог слышать и ее матерщину. Было ясно, что таков их язык, и иначе говорить они не умеют. Переговаривались они не как мать с сыном, а как два человека одного возраста, он с ней как с подчиненной подельницей, давал указания (в преступлении он был первым, и это сломало их родственную иерархию): «Пиздец сечку дали, да, мам?». Такой запросто возьмется. Срок еще та заморозка. Выйдет из тюрьмы в сорок пять. Рука не дрогнет.
Кто я для него?
Никто.
Убить безымянного должника. Твой косяк – отвечай сообразно. Простая тюремная логика. Накосячил – идешь на камень. Для человека, который двадцать лет жрал сечку, ненавидел весь мир, делал петухов из первоходов, жил по каторжному расписанию, задавить такого, как я, проще пареной репы.
Скорей отсюда. Как трудно сделать первый шаг. Так тихо вокруг.
Какой-то гул.
Это гул в ушах. Это вагоны в отдалении катят свой скрежет.
Куда?
Скорей. Всё равно куда.
Как?
Вдоль стены, между стволами, тенью ползу, каждый шаг – гром, треск.
Язык фонаря на вывернутой шее и полумесяцем подрезанное облако. Только три окна светятся. Наши спят. Черные трубы. Дом едва угадывается в темноте. Конечно, легко прихлопнуть жильца такого дома! Всё равно что кота пнуть ногой.
До забора. Если повезет, я даже смогу увидеть их машину – хорошо бы знать, на какой машине они приехали… хорошо бы рассмотреть…
Но я так медленно пролезал сквозь щель и так боязливо подкрадывался к дороге, что когда, наконец, выглянул: ни души, ни одной машины, только ряд фонарей, высосанные из собственных теней нагие деревья, кривые ворота Реставрации и блеск инея на стенах домов.
Улица молчала. В конце загробной перспективой светилась магистраль. Там я приметил какое-то шевеление. Рядом со мной куст акации забормотал веревочками во сне, хотя ветра не было, и всё.
Смотрел, смотрел…
Ничего. Усопшая улица таяла в глазах. Ждал, что кто-нибудь выдаст себя, надеясь, что никто так и не объявится, уговаривая себя, даже вслух, шевеля замерзшими губами: чепуха… померещилось… не за мной…
Точно так же (даже слова те же!) я убаюкивал себя семь лет назад, в девяносто шестом, когда подкрадывался к дыре в заборе (той же самой), шел от гаража к гаражу, смотрел сквозь щели – не двинется ли кто у забора, не зашевелится ли одна из черных теней. Не упомнишь же каждое дерево! – да еще когда так трясет! Я был на ломке, сразу после КПЗ, девятые сутки на кумарах, на гонках – а с амфика такие гонки! Я знал, что меня пасут, и от этого знания было легче – потому что на стрёме постоянно: определенность придает решимости, которая нарастает и взвинчивает так, что и ломки не чувствуешь, в такой ситуации ломка скорее помогает, становится топливом, которое делает человека способным на самое невозможное (может быть, ломка меня и спасла семь лет назад). Теперь я раскис, подрывала неопределенность; скоблило под сердцем, как ложкой по дну миски: нужен ты кому-то или нет? Нужен – не нужен? по твою душу тут шваль околачивается или нет? Ходишь по улицам, как по окопам. Мать трясется, как чокнутая, подливает масла в огонь; она с рождения во всем худшем уверена, ей и амфик не нужен: всю жизнь на взводе! Но меня-то лихорадит не от ее безумного перелива в глазах и дрожи в голосе (с нею всё и так ясно) – просто так лихорадить не будет, когда не чувствуешь боли, не мерзнешь ни капли, прилипнув к водосточной трубе на полчаса; значит, есть причина, и ты ее чувствуешь (не требуя объяснения) – причину тебе поджилки нашептывают: кто-то есть… кто-то что-то вынюхивает… дело принципа: свести счеты…
Неспроста мне адвокат, которую нашла Дангуоле, говорила, что лучше молчать и идти до конца по шизе… следак пытался меня растормошить, но я был в прострации: улыбался и молчал… две недели дергал, а потом махнул рукой: «На больничку его!».
И только там – на второй месяц – ко мне допустили адвоката.
Я принял ее за эстонку, но она была русской, из той новой породы русских, что стали появляться на втором десятке лет Независимости: полная мимикрия, ужимки, макияж, даже междометие “noh” и прочие эстонские слова-паразиты и едва заметный (как легкий, неприятный запах изо рта, если не позавтракал) акцент, не эстонский, а тот акцент, что случается у русского после долгой работы с эстонцами. Приятная особа лет пятидесяти, аккуратненькая и с душой: всё сразу поняла, вошла в положение…
– …досконально изучила ваше дело, до-ско-на-льно! Мне ваша девушка рассказала подробности… Это, конечно, бе-еспреде-ел! Ужас, что творилось в девяностые. А было и хуже: людей насильно вербовали, заставляли подписывать бумаги на кредит в миллион, все были прода-ажны… Так жить нельзя… с вами хотят расправиться… вы не должны заговорить… есть документы…
Оказалось, что кое-кто по этому делу заговорил, а потом взял свои слова обратно и отправился по этапу на пять лет.
Пять лет!
– Кто?
Она прикусила губу. Не продалась ли сама?..
– О-очень сложное дело… Прокуроры и полиция по-прежнему коррумпированы…
Я изумляюсь:
– Неужто до сих пор всё так кисло?
– Да вы что? Чему вы удивляетесь? Конечно! Не так, как раньше, все стали намного осторо-ожней. – Погладила ладонью стол. – Но суть та же, увы, та же… Уверяю вас… Посмотрите, сколько судей и прокуроров у нас попадается!.. На их место садятся другие, и через несколько лет – то же самое! Взятки, взятки… А по этому делу – я знаю, кто за этим делом стоит. – Шепотком: – Вы не первый с подобным делом… Думаете, налоговый департамент сидит сложа руки? Ну что вы! Всплывают покойники, в конце концов, в Мяннику… Всех не спрячешь. Лучше притаиться… – И сама пригнулась, чуть ли не под стол готова нырнуть. – Отлежитесь, пойдете на экспертизу, вас подтвердят, вот увидите – с такими бумагами из Норвегии – сейчас европейцам в рот смотрят, если есть бумага от европейских докторов, она тут значит в три раза больше любой другой… Так что наберитесь терпения и жди-ите, сидите тише воды-ы, ниже травы-ы, как говорится… Лучше полгода амбулаторного принудительного лечения, чем пять лет зоны… а ведь там могут что угодно сделать!
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!