Суриков - Татьяна Ясникова
Шрифт:
Интервал:
После долгих лет советской власти пришла пора заметить и «Благовещение». Суриков говорил картинами, и новая картина сообщила, о чем он мыслил. Шла Первая мировая война, и все больше думалось о спасителе мира. А он еще не родился, был в чреве непорочной благородной девушки. И, возможно, был убит на Второй мировой…
С уходом Петра Кончаловского на фронт дед Василий Суриков оказывается незаменимым членом его семьи. Круг его общения сужается, все чаще хворает он, замкнувшись, уйдя в себя. С Петром они много говорили об искусстве, а поскольку оно было частью личных переживаний Сурикова, это и заменяло ему порой все личное. Теперь все было иначе. В играх и занятиях с детьми, пусть приносящих немало радостных минут, художник оказывался вне своего трагического, «органного» восприятия мира, вне того полифонического звучания красок, что приносит понимание хода мировых часов. И это невероятно сковывало его. Развивающийся недуг — он один свидетельствовал о неблагополучии внутреннего мира художника. Внешне все выглядело нормально.
Художник Нерадовский, посещавший семью Кончаловских, по всей видимости, ранее, в период 1912-го — начала 1914 года, до начала войны, вспоминал их радушие, гостеприимство, вкусные блюда, интересные беседы о художниках, заграничных поездках. «…Суриков был недоступным и крутым в отношениях с людьми вне дома, в семье же был общительный, веселый, любящий. Делал гимнастику, шутил. Смотрел в окно и, наблюдая прохожих, смеялся, зарисовывал тех из них, которые занимали его чем-либо». Упомянул Нерадовский и картину «Благовещение». «Картина «Благовещение» стояла свернутой, и Суриков, показывая на видневшийся кусочек живописи, говорил: «Нужно смотреть, Петя, как не надо писать. Картину видно по маленькому куску, хороша она или плоха»[163].
Суриков возил полотно в Красноярск, затем из Красноярска, прикованный, как всегда к своему замыслу, заполнявшему его воображение. Но тут что-то не клеилось: внутри повисало ощущение пустоты, находящей себя на полотне. Этому свидетели уже один раз приведенные более чем краткие строки письма брату: «Я работаю. На выставке моя картина. Она небольшая. В Союзе». А в следующем письме он написал: «Я работаю теперь мало, так как картину «Благовещение» я послал на выставку, которая теперь в Петрограде». Это значит, что художник все писал и переписывал мучившую его картину, пока она не ушла на выставку. И ею, кроме привычных зарисовок в альбом, ограничивался почти что его труд, прежде бывший титаническим.
Дилетант, видящий на выставке готовые холсты, не представляет, сколько всего нужно увязать и обозначить художнику в картине. Полностью отрешиться от самого себя. Искусство — это аскеза.
Сурикова преследовал внутренний молчаливый протест против всего, что ни было, в том числе против разразившейся войны, и это съедало его силы. Окружавшие видели его то прежним, то изменившимся. Витольд Бялыницкий-Бируля вспоминал скорее прежнего Сурикова, старшего товарища, к которому относился с великим почтением. «Каждый год верхние залы Исторического музея предоставлялись для выставок передвижников, Петербургского общества художников, периодических выставок Московского Общества любителей художеств и Московского Товарищества художников. Чтобы попасть к себе в мастерскую, Суриков должен был пройти через все залы выставки, и не было случая, чтобы он прошел мимо и не вступил в беседу с кем-либо из художников, делясь впечатлениями о новых произведениях. Все были рады, когда видели Сурикова на выставке.
«Сколько мыслей, сколько труда!» — говорил Суриков, проходя по выставочным залам. Василий Иванович особенно внимательно относился к выставкам москвичей, высоко ценил работы Василия Никитича Мешкова. Его портреты сангиной приводили Сурикова в восторг. А когда он увидел портреты семьи Щербатовых, сказал Мешкову: «Хорошие у вас портреты! Вы очень хорошо рисуете, и ваши портреты, сделанные сангиной, еще никем не превзойдены! Я с удовольствием бы вам стал позировать». Василий Никитич Мешков работал над портретом Сурикова долго. Портрет получился очень хорошим. Любил и ценил Суриков скульптора Н. А. Андреева, моего товарища. Особенно восторженно он отзывался о его памятнике Гоголю, об изумительном бюсте Л. Н. Толстого и бюсте писателя П. Д. Боборыкина. Большое внимание Сурикова привлекали пейзажи А. И. Чиркова и замечательные акварели И. Л. Калмыкова. С любовью говорил Суриков о Врубеле: «Это художник большой внутренней силы», а при встрече как-то сказал ему: «А вы ведь тоже чистяковец!» Картины Врубеля «Ночное», «Пан» и «Царевна-лебедь» не раз останавливали его внимание. Свое отношение к К. Коровину Суриков выразил в следующих словах: «Как много вкуса и как много правды в его красивых красках!» Эти частые встречи и беседы с Суриковым во время выставок очень сблизили его с Московским Товариществом художеств»[164].
Яков Минченков вспоминал, что последний период жизни для Сурикова был нелегким. Он это выразил через ужасное впечатление от его картины «Благовещение». Художнику было невероятно жаль своего старшего товарища. «Благовещение», как и «Степан Разин», не попадало в ногу с бунтующим временем. Яков Минченков не мог не выразить своего мнения, настолько глубоко его задела ситуация. Он пишет:
«На открывшуюся выставку Союза Суриков дал картину «Благовещение»: беспомощная Мария и архангел Гавриил с пестрыми наивными крылышками. Мы смотрели на Сурикова в этой картине с таким же чувством, как если б увидели его в митре архиерея или в костюме опереточной балерины. Случился однажды подобный грех с Василием Ивановичем и во время передвижничества. Под сильным впечатлением такого явления в природе, как солнечное затмение, он написал картину «Затмение». Хотя здесь было у художника переживание от «могучего в природе», но и оно не совмещалось с его натурой, общим направлением его искусства, было случайным, наносным. Передвижники пожалели своего товарища и категорически посоветовали ему убрать картину. Ее никто из посторонней публики не увидел. Теперь же не пожалели старика художника и выставили его словно на поругание. Бесконечно обидно было за огромного художника, обидно, что этим закончил великий Суриков. И хотелось об этом не думать, но мысли досадливо возвращались к этому. Позже мы потеряли его из виду. В нашем кругу он не появлялся больше, и никому не было известно, что он делает. Однажды вечером у меня в передней раздался звонок. Кто-то из моих детей позвал меня: «Там тебя страшный человек спрашивает».
Выхожу и вижу Василия Ивановича. Наружность его была всегда особенная, а сейчас, видимо из-за болезни, еще более выделялись его индивидуальные черты, и оттого он и показался детям страшным. Суриков пришел по незначительному делу, но оставался допоздна. Вечер прошел в разговорах и воспоминаниях о прежней жизни Товарищества. Под конец он стал просить сыграть ему что-либо. Спрашиваю — что?
— Играйте, — говорит, — Бетховена, его «Крейцерову сонату», я люблю Бетховена. У него величественное страдание; и в этой сонате я его вижу, а не то, о чем говорит Толстой. Впрочем, из великого создания каждый может почерпнуть то, что ему надо в разное время и в разном состоянии… Когда над необъятным простором, в громадном небе подымаются величественные облака, мне слышатся могучие аккорды Бетховена. Играйте, я найду свое.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!