📚 Hub Books: Онлайн-чтение книгИсторическая прозаАдреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы - Вячеслав Недошивин

Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы - Вячеслав Недошивин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 122 123 124 125 126 127 128 129 130 ... 185
Перейти на страницу:

Наконец, с Покровского за четыре дня до войны – последней катастрофы ее – ездила в Кусково с сыном, с поэтом Крученых и Лидой Либединской, тогда девочкой еще. Все они сохранились на предсмертной фотографии Цветаевой. «Катались на лодке, – запишет в дневнике Мур, – пили кефир, сидели в садике, около беседки, снимались, как буржуи-мудилы, фотография чудовищная, как и следовало ожидать…» Цветаева была в белых резиновых туфлях со шнуровкой, совсем без каблуков, и в простом из сурового полотна платье. Лида Либединская, впервые видевшая ее, запомнит, что в Шереметьевском дворце, в музее, Марина Ивановна скажет спокойно: «Хороший дом, хочу жить в нем!» – а про портреты старинных красавиц на стенах неожиданно заметит: «Не люблю вещей за то, что они переживают своих хозяев». Послушает стихи Лиды, тут же мастерски поправит их, предложит учить ее французскому и, заметив замешательство ее, успокоит: «Конечно, совершенно безвозмездно». Но меня из всех заметок про тот летний день больше всего поразило, что, когда они на лодке доберутся до какого-то островка, Цветаева ляжет на траву и, закинув руки за голову, будет долго глядеть в небо. Последняя безмятежность. О чем думала, глядя на облака? О прошлом, о будущем? Французским, кстати, предложила Лиде заняться прямо с понедельника, но в воскресенье началась война.

Из «Рабочих тетрадей» Цветаевой: «Эпоха не против меня, я против нее. Я ненавижу свой век из отвращения к политике, которую за редчайшими исключениями считаю грязью. Ненавижу век организованных масс. И в ваш воздух, машинный, авиационный, я тоже не хочу. Ничего не стоило бы на вопрос – вы интересуетесь будущим народа? – ответить: – О, да! А я отвечу: нет, я искренно не интересуюсь ничьим будущим, которое для меня пустое и угрожающее место. Я действительно ненавижу царство будущего…»

Будущего у нее уже и не было. Был обморок, морок, мор, рок. Одно слово, вместившее всё. Вой сирен, бомбоубежища, страх за Мура, тушившего зажигалки по ночам на крыше дома на Покровском бульваре, судорожная сушка моркови по всем радиаторам для Али, в лагерь («можно заварить кипятком, все-таки овощ»). И – кружение бессмысленных уже хлопот с квартирой, из которой вновь, из-за войны, изгоняли хозяева («Милые правнуки! И у собаки есть конура»). И, как напишет в дневнике Мур, «Литфонд – сплошной карусель несовершившихся отъездов, отменяемых планов, приказов ЦК, разговоров с Панферовым, и Асеевым, и Фединым». И как итог – хаос души ее, победивший гармонию, когда она, по словам знакомой, стала уже «как провод, оголенный на ветру, вспышка искр и замыкание». То есть – тьма!

Но мне, когда уходил из ее дома на Покровском, всё вспоминалось одно: как еще в первую бомбежку к ней, в квартиру под самую крышу, поднялся всего лишь управдом (всего лишь проверить затемнение!), а она, ничего не соображая уже, вдруг встала спиной к стене и молча, крестом раскинула руки. Замерла в неописуемом ужасе… «Я всех боюсь, всех…»

«Не похороните живой!..»

Из письма Цветаевой – поэтессе Вере Меркурьевой: « Москва меня не вмещает. Мне некого винить. И себя не виню… это судьба… Я не могу вытравить из себя чувства – права… Мы – Москву – задарили. А она меня вышвыривает: извергает. И кто она такая, чтобы передо мной гордиться?.. С переменой мест я постепенно утрачиваю чувство реальности: меня – всё меньше и меньше… Остается только мое основное нет…»

8 августа 1941 года от причала Речного вокзала отошел пароход «Александр Пирогов». Он был еще колесный, из того еще, старого времени, откуда была и Цветаева. Но отплывала она на нем в свое будущее – в вечность: «Я ведь знаю, как меня будут любить через 100 лет».

Ровно через двадцать три дня, 31 августа, в далекой Елабуге покончит с собой. Повиснет в петле в том самом синем фартуке, который, вернувшись в СССР, надела, как хомут. «За царем – цари, за нищим – нищие, за мной – пустота…» Вселенская пустота. Не она в петле повиснет, нет, земной шар – можно ведь и так сказать – повис у нее под ногами. Ее вертикаль, пусть и так, но победила равнину мира.

За пять минут до смерти напишет: «Не похороните живой! Проверьте хорошенько!» Последние слова, доверенные бумаге. А за три дня до смерти скажет: «Ничего не умею». И как о чем-то бесконечно далеком вспомнит: «Раньше умела писать стихи, но теперь разучилась». Конечно, разучилась, ведь стихи, «княжество слов», как сказал кто-то, «пишутся неоскорбленной частью души». У нее, у царицы поэзии, не часть – вся душа была истоптана уже сапогами обид, унижений и гнева…

«Мурлыга! – написала в прощальной записке сыну. – Прости меня, но дальше было бы хуже. Я это уже не я. Люблю тебя безумно. Передай папе и Але – если увидишь, – что любила их до последней минуты и объясни – попала в тупик…» Оставила еще два письма тем, кто в последний раз предал ее уже в Елабуге, – писателям. Хотя и им, и даже нам могла ответить одной, уже вбитой в историю фразой: «Между вами, нечеловеками, я была только человек!..»

Первый человек в литературе, в поэзии. Первый – в ХХ веке.

«Ворованный воздух», или Поводырь слепых – Мандельштам
Я скажу это начерно, шопотом,
Потому что еще не пора:
Достигается потом и опытом
Безотчетного неба игра.
И под временным небом чистилища
Забываем мы часто о том,
Что счастливое небохранилище —
Раздвижной и прижизненный дом.
Осип Мандельштам
Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы

Мандельштам Осип Эмильевич (1891–1938) – выдающийся русский поэт и прозаик. При жизни издал три сборника стихов, но их хватило, чтобы вписать свое имя в историю русской литературы. Кстати, в свидетельстве о крещении Осипа Мандельштама его записали Иосифом, как и его антипода – Иосифа Сталина. Но – вот загадка! – Сталин ли «убил» своего тезку, отправив его в лагерь, как годами твердят нам литературоведы, или братья-писатели?..

Его крестили в Выборге, когда ему исполнилось двадцать. А в сорок семь – убили под Владивостоком. В противоположном углу страны. Из лагеря он пошлет лишь одно письмо Наде, жене, но до него так и не успеет дойти ни ответное письмо ее, ни посылка, отправленная через всю страну.

Посылка вернется в Москву 1 февраля 1939 года. Одиннадцать кило: сало, сгущенное какао, сухие фрукты. «Меня, – пишет Надя, – вызвали… в почтовое отделение у Никитских ворот. Вернули посылку. “За смертью адресата”, – сообщила почтовая барышня…» Так узнает о смерти мужа. Но – вот совпадение-то! – как раз в этот день газеты напечатают первый список писателей, награжденных властью. Сто две фамилии! Чохом! И если Надя, волоча домой ненужную уже посылку, не видела из-за слез дороги, то в десятках домах в этот день тоже плакали. От счастья! Обмывали награды на тугих скатертях, на газетах в общежитиях, чокались за Сталина, кричали «ура» и вновь утирали слезы радости. Так глаголят дневники и мемуары. Не прятали влажных глаз и вожди писателей: Фадеев, Павленко, Ставский. А когда Фадеев и Павленко сверлили дырки в пиджаках для орденов Ленина, а Ставский – для Знака Почета (награду, которую шутя звали «Веселые ребята»), тело поэта, провалявшееся у лагерного барака четыре дня, реальные веселые ребята как раз затаптывали, утрамбовывали ногами в неглубоком лагерном рве – рыть глубже общую могилу зэки ленились.

1 ... 122 123 124 125 126 127 128 129 130 ... 185
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?