Кентавр - Джон Апдайк
Шрифт:
Интервал:
Меня всего обжигало холодом; скромный признак моего пола съежился в тугую гроздь. Все, что было во мае от здорового зверя, прибавляло мне уверенности; мне нравились появившиеся наконец волосы. Темно-рыжие, упругие, как пружинки, слишком редкие, чтобы образовать кустик, они курчавились в лимонно-желтом холоде. Пока их не было, меня грызла досада: я чувствовал себя беззащитным в раздевалке, когда, спеша скрыть свою сыпь, видел, что мои одноклассники уже надели мохнатые доспехи.
Руки у меня покрылись гусиной кожей; я крепко растер их, а потом любовно, как скупец, перебирающий свои богатства, провел ладонями по животу. Потому что самая сокровенная моя тайна, последняя глубина моего стыда была в том, что чувствовать на ощупь приметы псориаза – нежные выпуклые островки, разделенные гладкими серебристыми промежутками, шершавые созвездия, разбросанные по моему телу в живом ритме движения и покоя, – в душе было приятно. Понять и простить меня может лишь тот, кто сам испытал это удовольствие – поддеть ногтем целый пласт и отковырнуть его.
На меня смотрели только темные кружочки с обоев. Я подошел к шкафу и отыскал пару трусов, в которых резинка еще подавала признаки жизни. Фуфайку я надел задом наперед.
– Вы еще меня переживете, Папаша, – раздался внизу громкий голос отца. – У меня в животе смерть сидит.
От этих слов внутри меня зашевелилось что-то противное и скользкое.
– Питер не спит, Джордж, – сказала мама. – Ты бы прекратил этот спектакль.
Ее голос прозвучал уже далеко от лестницы.
– А? Ты думаешь, мальчик расстроится?
Отцу под самое рождество исполнилось пятьдесят, а он всегда говорил, что не доживет до пятидесяти. И теперь, взяв этот барьер, он дал волю языку, словно считал, что, раз уж в цифровом выражении он мертв, ему можно говорить что угодно. Иногда эта жуткая воля, которую он давал языку, не на шутку меня пугала.
Я стоял перед шкафом в нерешимости. Как будто знал, что мне теперь не скоро придется переодеться. Как будто потому медлил, что уже ощущал тяжесть предстоящего испытания. Из-за этой медлительности в носу у меня свербило, хотелось чихать. Внизу живота сладко ныло. Я снял с вешалки серые фланелевые брюки, хотя они были плохо отутюжены. Брюк у меня было три пары: коричневые отданы в чистку, а синие я стеснялся носить из-за светлого пятна внизу, у клапана. Я не мог понять, откуда оно взялось, и проглатывал незаслуженную обиду, когда эти брюки возвращались из чистки с оскорбительным печатным ярлыком: «За невыводимые пятна мастерская не отвечает».
Рубашку я выбрал красную. Вообще-то я ее носил редко, потому что на ярко-красных плечах были особенно заметны белые хлопья, сыпавшиеся у меня из головы, как перхоть. И мне хотелось сказать всем, что это не перхоть, как будто это могло меня оправдать. Но ничего, надо только помнить, что нельзя чесать голову, и благородный порыв взял верх. В этот суровый день я принесу своим товарищам алый дар, огромную искру, украшенную двумя карманами, эмблему тепла. Шерстяные рукава благодарно скользнули по моим рукам. Рубашка стоила восемь долларов, и мама не понимала, почему я ее не ношу. Она редко вспоминала про мой «недостаток», но уж если вспоминала, то не скрывала беспокойства, как будто это касалось ее самой. А у нее-то, кроме следов на ногтях и на голове, можно сказать, ничего и не было, не то что у меня. Но я не завидовал: ей и без того приходилось несладко.
Отец говорил:
– Нет, Хэсси, Папаша непременно переживет меня, непременно. Он всегда жил как праведник. Папаша Крамер заслужил бессмертие.
Я не стал прислушиваться, и так знал: она это примет как упрек, что ее отец зажился и сидит столько лет у него на шее. Она думала, что мой отец нарочно старался свести старика в могилу. Так ли это? Хотя многое подтверждало ее правоту, я никогда этому не верил. Слишком уж все выходило просто и страшно.
По шуму внизу, у раковины, я понял, что она промолчала и отвернулась. Я живо представил ее себе – шея от негодования пошла красными пятнами, ноздри побелели, щеки дрожат. Волны чувств, бушевавшие подо мной, словно подбрасывали меня. Когда я присел на край кровати и стал надевать носки, старый деревянный пол вздымался у меня под ногами.
Дедушка сказал:
– Нам не дано знать, когда бог призовет нас к себе. Здесь, на земле, ни один человек не знает, кто нужен на небе.
– Ну, я-то наверняка знаю, что я там не нужен, – сказал отец. – Очень интересно богу смотреть на мою уродливую рожу.
– Он знает, как ты нужен нам, Джордж.
– И вовсе я вам не нужен, Хэсси. Для вас было бы лучше, если б меня вышвырнули на свалку. Мой отец умер в сорок девять лет, и это было самое лучшее, что он мог для нас сделать.
– Твой отец отчаялся, – сказала мама. – А тебе из-за чего отчаиваться? У тебя замечательный сын, прекрасная ферма, любящая жена...
– Когда мой старик отдал богу душу, – продолжал отец, – мать наконец вздохнула свободно. Это были самые счастливые годы в ее жизни. Знаете, Папаша, она была необыкновенная женщина.
– Какая жалость, что мужчинам нельзя жениться на своих матерях, сказала мама.
– Ты не так меня поняла, Хэсси. Мать превратила жизнь отца в ад на земле. Она его поедом ела.
Один носок был рваный, и я заправил его поглубже в ботинок. Был понедельник, и у меня в ящике остались только разрозненные носки да толстая пара из английской шерсти, которую тетя Альма прислала мне к рождеству из Трои, штат Нью-Йорк. Она там работала в универмаге, в отделе детской одежды. Я понимал, что носки дорогие, но они были ужасно толстые, и, когда я их надел, мне показалось, что ногти у меня на ногах врезаются в мясо, и я не стал их носить. Ботинки я всегда покупал тесные, размер 10, 5 вместо 11, который был бы впору. Мне не нравились большие ноги; я хотел, чтобы у меня были легкие и изящные копытца плясуна.
Пританцовывая, я вышел из своей комнаты и прошел через спальню родителей. Белье у них на постели было сбито в кучу, открывая матрас с двумя вмятинами. На покоробившемся комоде валялась целая груда пластмассовых гребешков всех цветов и размеров, которые отец принес из школьного стола находок. Он всегда тащил домой всякий хлам, словно пародировал свою роль кормильца семьи.
Лестница, зажатая между оштукатуренной наружной стеной и тонкой деревянной перегородкой, была узкая и крутая. Нижние ступени спускались тонкими, шаткими клиньями; там должны бы быть перила. Отец всегда говорил, что подслеповатый дедушка когда-нибудь упадет с этой лестницы, и все время клялся поставить перила. Он даже купил как-то перила за доллар в Олтоне на складе утиля. Но они, позабытые, валялись в сарае. Такова была судьба всех отцовских планов, связанных с фермой. Виртуозно отбивая чечетку, как Фред Астер, я спустился вниз, мимоходом поглаживая штукатурку справа от себя. Гладкая стена была чуть выпуклой, словно бок огромного смирного животного, и холод пробирался сквозь нее со двора. Стены дома были сложены из толстых плит песчаника какими-то сказочными силачами каменщиками лет сто назад.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!