Асистолия - Олег Павлов
Шрифт:
Интервал:
Молча спускались по лестнице, по которой хотелось ему сбежать. Уткнувшись взглядом в ее спину, подумал: “Неприятная даже со спины”. Удержала подъездную дверь — поравнялись. И он опять вдруг почувствовал себя беспомощным, как если бы этот жест и значил — помощь слабому. Нет, его уже тошнило от ее заботы… Пожалела, пьяненького, ну и хватит! Шли, точно скованные наручниками. Может быть, это действовала на воображение осень, темнота, но воздух волновал… И странно было идти по безлюдной слезящейся огоньками улице с этой особой, чья близость только мешала; его присутствие рядом коробило ее не меньше. Одна, но вовсе не одинокая, смотрела прямо, собирая глазами мерцающие далеко впереди огоньки, чувствуя, должно быть, то же волнение, разлитое в этом еще теплом сладковатом воздухе.
“Вы всем их разносите, лекарства?” — “Успокойтесь, больше я не приду”. — “Нет, вы не понимаете, я вам, конечно, благодарен…” — “Знаете, я дойду сама”. — “Нет, я провожу…” — “Тогда я пойду в обратную сторону”. — “Что ты делаешь, стой… Так нельзя, понимаешь?!” — “Хорошо. Только идите молча”. Да, и он поволокся, с отставанием, как тень, хоть она даже не ускорила шаг. Эта победа над ней, оказалось, ничего не стоила, лишь его мрачный серьезный вид мог бы, наверное, внушить опасение, попадись кто-то навстречу.
У павильона метро, похожего своим куполом на уменьшенный в размерах шатер цирка — в огнях, как будто давалось представление — она остановилась, обернулась, и его поразил этот взгляд: твердый, почти скучный. Проговорила с мучительно-доброжелательной улыбкой: “Ну вот, вы исполнили свой долг”. Он сказал в ответ, не задумываясь: “А вы, наверное, свой”. — “Ваша мама очень одинокий человек”. — “А вы?” — “Она вас любит”. — “А вы любили, ну когда тащили? Смешно, можно спасать, но испытывать отвращение. Я вот испытал, благодаря вам, к себе. Всех пьяных спасаете? Нет, серьезно, сейчас примерно столько же времени, мы стоим у метро… Большой выбор, посмотрите… Давайте кому-нибудь окажем медицинскую помощь, кого-нибудь спасем…”. Но резко оборвала — вдруг сказала: “Я не знаю, кто такой Ван Гог”. — “Ван Гог? — повторил за нею, сдавленно усмехнулся… Потом выдавил: “Вы узнаете, это гениальный художник… Если хотите, в Пушкинском музее… Пойдемте, и я покажу, расскажу… По студенческому можно бесплатно в любой музей”. Она согласилась. Невозмутимо просто, как если бы поставила перед собой эту цель: узнать.
Это ее “да” он носил потом в себе несколько дней, ничего не понимая… Он что, хотел получить это ее “да”? Нет! Представлял себя в роли поводыря этой врачихи по музейным залам — и хотелось провалиться под землю… Студент и студентка… Но странно, когда увидел ее — вышла из последнего вагона метро на “Кропоткинской” — отвращение, то, воображаемое, сменилось волнением. Да что там — трепетом! Ни на одну женщину он еще не смотрел так — как ребенок. Странная прогулка — из метро к особняку музея лишь перейти улицу. Дымил кратер бассейна, еще не потух. И чудилось, это над Москвой, незамерзающей, хоть уже пришли холода, двигался горячий пар. Облачность его застыла — но в ней ежесекундно что-то менялось. Школьников, их водили учиться плавать в бассейн “Москва”, всем классом. Увидит этот дымящийся кратер бассейна, вспомнит… На уроке плавания утонул одноклассник, Сережа Парамонов. Просто утонул, и никто не мог объяснить причины, как это произошло, — тело плавало само по себе в этом тумане. Он лежал на воде, раскинувшись, но уткнувшись в нее же лицом. Был отличником, примерным мальчиком, лучшим учеником в классе. Странный умник, такой вечно ссутуленный, будто что-то давило на плечи, и ходил тихо, как старичок, пригибался, но в глазах одиноких — усмешка надо всеми, осознание своего превосходства. За это били его, бывало, пробегая, ударишь в спину — и уже сам смеешься над хиляком. Еще чем он выделялся — его отец работал в КГБ. Все знали, какие у кого родители — и вот о нем говорили, что его папа работает в КГБ. Сережа ни с кем в классе не дружил, в доме у него никто не бывал. Поэтому веяло от дверей их квартиры какой-то тайной. Отец его рыдал на похоронах, выл: злой, чудилось, страшный. Всем классом отвели вместо урока на похороны. Прощание у подъезда девятиэтажки, в ней многие жили из их класса. Первые похороны, которые видел, — и лежал Сережа Парамонов в открытом гробу в школьной форме, даже с галстуком пионерским на шее. Место его за партой потом никто не занимал… “В вашем классе учился Сережа Парамонов”… “Вы все должны учиться, как Сережа Парамонов”… “Cережа Парамонов решил бы эту задачу…”. Кем бы он стал, этот мальчик? Почему он, а не кто-то другой? Пока шли к музею, рассказал… Не выдержал. Саша слушала и ничего не прибавила. Почему-то он был ей за это благодарен.
Успокоился, такой бывает, светлой, лишь печаль, пронизывая все закоулки души. Там, на той стороне, Сережа. Тут, через дорогу, Ван Гог. И она — слушает, молчит. Гуляли по музею — не замечал времени, а сколько же незаметно минуло веков!
И вот уже он сам чувствует себя призраком. Здесь, где-то в этом пространстве. В этом огромном муравейнике, что потряс и унизил когда-то своей красотой. Всего-то вечность тому назад, мальчик вошел под гулкие своды, поднялся по лестнице… Глядя и не отрываясь, задирая голову, будто проваливаясь в бездну.
Плоть в исполинских мраморных статуях, как живая…
Лабиринт залов, переходящих один в другой по прихоти эпох…
Тысячи предметов, поднятых на поверхность со дна времен: все уже тонули и погибали в их пучинах… И эти устрашающие то своей огромностью, то самой физической реальностью изображения, застывшие в золотых рамах. Проемы их красочные в стенах, даже самые огромные, похожи на окна. Чудилось, из окон своих домов смотрят молчаливые люди в старинных одеждах.
Сюда привел своих учеников школьный учитель рисования.
О, слепой Карандаш… Он думал, что они внимали его рассказам, пристраиваясь у каждого алькова стайкой амурчиков, чтобы, не ведая стыда, жадно разглядывать женские прелести. Страшная сила, как же было ею не проникнуться и еще долго, долго блуждать, чтобы все обойти, но так и не обрести покоя…
Учитель входит в класс… Он похож на верблюда. Долговязый, сгорбившийся под своим грузом — это классный журнал.
Он все помнит — не зло, но очень зорко и чутко запоминает. “Здравствуйте”, — обращение ко всем и каждому. На его уроках не звучало ни имен, ни фамилий. И никого не вызывал к доске. Это чем-то претило. Подходил к ученику — и только с ним говорил. С кем-то говорил — кого-то переставал замечать. Его оценки: “отлично”, “хорошо”, “посредственно”… Как бы реплики. Он доволен, удовлетворен — или он разочарован, ему скучно.
Поведение этого человека не могло остаться незамеченным. Оно удивляло и возмущало учителей истории, литературы, математики, химии, биологии… Вслух звучало: “Это непедагогично”. Казалось, новичок хотел выделиться, поэтому и к нему, чтобы дать это понять, но уже в учительской — в царстве нервных обидчивых женщин — обращались на “вы”, пользуясь только этим личным местоимением. И если учителю рисования приходилось что-то выслушивать, он смущался и молча кланялся в ответ с медлительной грациозностью и высоко поднятой головой, чуть подаваясь вперед, как будто благодарил — что воспринималось даже обидней. Только учитель музыки, еще один мужчина, боязливо сочувствовал собрату и делился, наверное, с надеждой на взаимность, мыслями о сокровенном: об искусстве. Он гордился, что преподавал свой предмет, музыку, по методике Кабалевского. Но когда произносил благоговейно: “Музыка покоится на трех китах…” — раздавался смех, стоило вообразить себе это. Учитель рисования нисколько не презирал бесед с этим одновременно серым и светлым, искренним и трусливым, униженным и возвышенным человеком, чье прозвище было Смычок.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!