📚 Hub Books: Онлайн-чтение книгРазная литератураТяжесть и нежность. О поэзии Осипа Мандельштама - Ирина Захаровна Сурат

Тяжесть и нежность. О поэзии Осипа Мандельштама - Ирина Захаровна Сурат

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 9 10 11 12 13 14 15 16 17 ... 116
Перейти на страницу:
такую двусмысленность, какую можно объяснить только болезненной противоречивостью отношения Мандельштама к родному городу и отраженным в нем гримасам русской истории. В начале статьи «Слово и культура» читаем: «Трава на петербургских улицах – первые побеги девственного леса, который покроет место современных городов. Эта яркая, нежная зелень, свежестью своей удивительная, принадлежит новой одухотворенной природе. Воистину Петербург самый передовой город мира. Не метрополитеном, не небоскребом измеряется бег современности – скорость, а веселой травкой, которая пробивается из-под городских камней.

Наша кровь, наша музыка, наша государственность – все это найдет свое продолжение в нежном бытии новой природы-Психеи. В этом царстве духа без человека каждое дерево будет дриадой и каждое явление будет говорить о своей метаморфозе».

«Трава на петербургских улицах» – признак одичания и запустения, признак гибели и разрушения города; ср. выше описание Ахматовой или наблюдения Н.П. Анциферова 1919 года: «Город принимает новый облик <…> Зелень делает все большие завоевания. Весною трава покрыла более не защищаемые площади и улицы»[75]. Зелень знаменует торжество новой одухотворенной природы, но это метаморфоза после смерти, на земле без людей, и в этом смысле Петербург «самый передовой город мира» – он погибает первым[76].

Подобная двусмысленность есть и в статье 1922 года «Кровавая мистерия 9-го января», написанной к очередной годовщине расстрела 1905 года. Об этой статье Г.А. Левинтон точно сказал, что она содержит «“словарь” всех петербургских мотивов Мандельштама»[77] – здесь есть уже знакомые нам «столпник-Ангел», «желтый зимний день», «костры на улицах», «ненужные патрули», «ковчег Адмиралтейства», «саркофаг Исаакия»[78]. Это узнаваемый мандельштамовский Петербург, и именно он отвечает за крах Империи: «Девятое января – петербургская трагедия; <она> могла развернуться только в Петербурге – его план, расположение его улиц, дух его архитектуры оставили неизгладимый след на природе исторического события. Девятое января не удалось бы в Москве. Центростремительная тяга этого дня, правильное движение по радиусам, от окраины к центру, так сказать, вся динамика девятого января обусловлена архитектурно-историческим смыслом Петербурга». Этот день Мандельштам считает началом агонии императорской России, а «трава на петербургских улицах» 1919–1921 годов означает ее конец. И снова двусмысленность: это смерть или рождение, разрушение или созидание? «Люди шли на дворцовую площадь, как идут каменщики, чтобы положить последний кирпич, венчающий их революционное строение»; «дворец стал гробом и пустыней, площадь – зияющим провалом, и самый стройный город в мире – бессмысленным нагромождением зданий»; «Никто не знал в этот желтый зимний день, <…> что каждое убийство было рождением»[79]. Это скорее логика Интернационала («до основанья, а затем…»), чем евангельской притчи о пшеничном зерне, умирающем для новой жизни, и отношение Мандельштама к последующим революционным событиям мучительно двоится, как будто сам он, переживая гибель любимого города и старой России как жизненную катастрофу, тщится «оправдать на рабочих костях стоящую мощную и прекрасную твердыню рабочего труда». Пушкинское слово «твердыня» из Вступления к «Медному Всаднику» («Люблю, военная столица, / Твоей твердыни дым и гром») так же, как «городские стогны», тоже пушкинские, в начале статьи («И на немые стогны града…» – «Воспоминание», 1828) придают публицистическому высказыванию глубокую историко-культурную перспективу.

«Город без души немыслим…» – эти слова из «Кровавой мистерии…» перекликаются с названием уже упоминавшейся замечательной книги Н.П. Анциферова «Душа Петербурга»[80], вышедшей в том же 1922 году; Мандельштам наверняка читал ее и, видимо, на нее откликнулся в «Шуме времени», назвав одну из главок: «Ребяческий империализм» в ответ на формулу Анциферова: «Петербург – город трагического империализма»[81]. Мандельштамовский Петербург «Шума времени» – город «ребяческого империализма» (ср. позже – «С миром державным я был лишь ребячески связан…», 1931), умерший город детства, ушедший в прошлое, живущий только в памяти. Это город похож на Петербург прежней мандельштамовской лирики как детский игрушечный домик – на разгромленный Зимний дворец, как модель корабля – на сам корабль, потерпевший крушение. Понять эту разницу помогает суждение Н.Я. Мандельштам: «Автопризнания рассеяны главным образом в прозе. Самораскрытие в стихах не является признанием в точном смысле слова. Стихи раскрывают поэта в его глубинных пластах, а автопризнания касаются жизненных установок, взглядов, вкусов, тяготений. Они служат биографическим ключом, а не исповеданием веры, как стихи»[82]. Петербург как исповедание веры воплощен в мандельштамовской лирике, Петербург как биографический факт отражен в «Шуме времени» и, забегая вперед, добавим: Петербург как болезнь героя стал главным содержанием «Египетской марки».

Ахматова писала, что в «Шуме времени» Мандельштам «умудрился быть последним бытописателем Петербурга – точным, ярким, беспристрастным, неповторимым»[83], но, кажется, в отношении и точности, и беспристрастности она не вполне права. Мандельштам воссоздал в «Шуме времени» свой детский Петербург 1894–1907 годов – не реальный город, а игрушечный, отпечатавшийся в глубинных слоях детской памяти, не главную сцену трагической русской истории, а идеальное пространство для игры в солдатики:

«Скажу и теперь, не обинуясь, что, семи или восьми лет, весь массив Петербурга, гранитные и торцовые кварталы, все это нежное сердце города, с разливом площадей, с кудрявыми садами, островами памятников, кариатидами Эрмитажа, таинственной Миллионной, где не было никогда прохожих и среди мраморов затесалась всего одна мелочная лавочка, особенно же арку Главного штаба, Сенатскую площадь и голландский Петербург я считал чем-то священным и праздничным.

Не знаю, чем населяло воображение маленьких римлян их Капитолий, я же населял эти твердыни и стогны каким-то немыслимым и идеальным всеобщим военным парадом».

В сознании ребенка «стройный мираж Петербурга» противостоит – как праздник будням – домашнему «хаосу иудейства»; в более поздних воспоминаниях периода Тенишевского училища Петербурга как такового уже почти нет, а в последних главках «Шума времени» «время написания важнее времени воспоминания» и «текст важнее памяти»[84] – воспоминания о петербургском детстве и отрочестве растворяются в мыслях о литературе и времени: «Мне хочется говорить не о себе, а следить за веком, за шумом и прорастанием времени».

С Петербургом «Шума времени» соотносится единственное за все 1920-е годы и как будто случайное петербургское стихотворение «Вы, с квадратными окошками, / Невысокие дома, / Здравствуй, здравствуй, петербургская Несуровая зима!» (написано в декабре 1924 года – за полгода до того Мандельштамы в поисках литературных заработков и доступного жилья, после долгих колебаний все-таки переехали в «мертвый город» Ленинград, «уже чуждый Мандельштаму город, где для него оставалась близкой только архитектура, белые ночи и мосты»[85]). В этом «идиллическом» (М.Л. Гаспаров)[86] стихотворении Мандельштам незаметно уходит из настоящего в прошлое, в город детства с его бытовыми приметами («мандаринов кожура», «мокко золотой», «приемные с роялями»), но не в

1 ... 9 10 11 12 13 14 15 16 17 ... 116
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?