Дон Иван - Алан Черчесов
Шрифт:
Интервал:
Во избежание скандала огласки, Инесса сменила замок на английский. Достаточно было толчка, чтобы дверь надежно захлопнулась, ограждая священное действо от внезапного соглядатайства, а чистый, укромный и чувственный мир – от неминуемой катастрофы. Никто и не догадывался, чем они занимаются в кабинете Инессы, за что пришлось заплатить свою цену: среди обитателей детского дома прослыл найденыш доносчиком, с которым общаться чурались, зато совсем не чурались ударить его побольней, что прибавляло мальчику поводов лишний раз навестить покровительницу, оформляя замкнутый круг причинно-следственных связей между злом и добром.
К чести Ивана, он никогда директрисе не жаловался. Да и на что было жаловаться, если он ощущал себя на ее богоданной груди как на вершине блаженства! Вместо плача навзрыд из комнаты долетали бодрые марши поющего радио, усиленные ручкой транзистора, поворачиваемой Инессой практически в унисон с щелчком замка и расторопностью пальцев, уже отворяющих декольте.
– Я мне нравится больше.
– Почему?
– Он слишком со стороны.
– Может, попробовать ты?
– Пробуй все что угодно, пока не отыщешь.
– А я не нашел?
– Ты найдешь. Мне нравится то, как ты ищешь.
Задним числом кажется несколько странным, что твоя благодетельница не просила хранить в тайне ваш с ней секрет. Покуда ты был сосунком, ее сосунком, вы с ней почти и не разговаривали. Если по правде, в словах вы не больно нуждались и обнаружили надобность в них уже после того, как Инесса вдруг пресекла ваш «молочный интим».
Этот факт помогает кое-что нам раскрыть в существе человеческой речи. Природа ее такова, что, пока люди счастливы, говорить им не больно и нужно. Потребность в словах возникает с какой-то утратой: не в силах ее возместить, мы спешим оправдать ее неизбежность.
– Выходит, по своему призванью слова – спутники наших потерь? Ты это хочешь сказать?
– Мне важнее сказать, что слова, излитые на бумагу, суть признак того, что потери эти невосполнимы. Не перебивай!
Инесса отлично себе представляла, каким ударом окажется для тебя ее решение, а потому подкрепила довод наглядным примером:
– Посмотри на свой карандаш. Сколько помню, всегда у тебя очинен. А в последнее время и вовсе так вырос, что в пупок утыкается. Если так дальше пойдет, в подбородок упрется. Неудобно. Согласен?
Пунцовый как рак, ты кивнул.
– Больше нельзя рисковать: от перепитого молока может и хвост народиться. А куда ты с хвостом?
Сквозь слезы ты думал: в самом деле, куда? По привычке кинулся было туда, где, как чудилось, обретать будешь цель жизни вечно, однако Инесса, выставив руки вперед, тебя до груди не пустила:
– Забудь. Отсосался. – Потом глухо добавила: – Лет семь подожди – от сосок отбою не будет.
Она усмехнулась недобро. Ты мало что понял, но взгляд и усмешку в памяти запечатлел; впоследствии часто их узнавал в ревнивых гримасах встреченных женщин.
С той поры был приневолен существовать ты, как говорится, на общих харчах. Доводилось немало поплакать, для чего облюбован тобою был дальний угол двора за заброшенным нужником. Осажденный лопухами пятачок земли скрывал от посторонних глаз, а жизнь средь сирот первым делом учила, что здесь все глаза – посторонние. Потому-то особый азарт вызывала задача что-либо прятать. Прятали все, всё и от всех.
Помнишь, жили при вас близнецы, Леха и Жоха Катковы? Похожие, как голыши, оба носили приплюснутые физиономии, будто одну, прежде общую, голову сперва рассекли, а потом отутюжили под дорожным катком – отсюда им и фамилия. Были братья не разлей вода, дрались отважно, в четыре руки, приклеившись спина к спине, никогда не хлюпали носом, красиво ругались по-взрослому и делились друг с другом последним. Лет им было по семь или восемь, но даже подростки постарше предпочитали их понапрасну не трогать: спокойная ярость, в которую близнецы впадали охотно и мигом, самым отпетым задирам внушала почтенье и ужас.
Благодаря братьям Катковым имел ты возможность с детства усвоить три вещи: нет ничего безобразнее буйства сиамцев; особенно если их расчленят, поделив пополам; каждый сиамец мечтает сиамцем не быть.
Завязалась драка с того, что Леха нашел тайник Жохи, а в тайнике том – альбом. На всех рисунках, даже батальных и массовых, Жоха был преступно один. На переднем плане, в развороте увесистой, словно ушитой в броню, головы художник изображал себя (что это мог быть его брат, никто не подумал, хоть увертки рассудка в детдоме скорее обычай, чем невидаль). Отсутствие близнеца на альбомных листках казалось постыдным предательством.
Когда начался мордобой, приют кровожадно молчал – словно бы наслаждался бешеным самоедством удвоенного одиночества. Ты тоже был среди зрителей.
– У него теперь так и будет двоиться в глазах?
– У него не двоится. После визита в дом двойника у Дона открылось двойное зрение. Куда бы отныне он ни смотрел, везде оживают картинки из прошлого. Иначе с какой такой стати он будет рассказывать нам свою жизнь?
– Не убедил. Думаю, лучше вам закругляться с той близнецовой историей. И потом – когда выйдет на сцену твоя Клопрот-Мирон?
– Не скоро. До нее от детдома еще лет пятнадцать.
– Уложи их в пятнадцать страниц.
– Это вряд ли.
– Тогда начинай сочинять о любви.
– Сперва кое-что проясню.
Пока я пишу, Тетя стоит у меня за плечом, недовольно сопит и читает:
Ты часто бывал среди зрителей, а потому надежно усвоил: все в приюте, от мала и до велика, прятали от остальных отнюдь не украденные сладости, выклянченные медяки, журнальные картинки или какие иные, счастливо подобранные тут и там, крохи чужой рассеянности вкупе с крупицами нечаянных милосердий, а пытались надежней укрыть куда более важную вещь, в существовании которой были не так чтобы очень уверены. Каждый из вас прятал, оберегая от всяческих мы, свое я.
Наверняка у Лехи Каткова тоже имелся свой тайничок, где вряд ли сыскалось какое-то место для брата.
– Наверняка, но лично мне это как-то до лампочки.
– Хочешь знать, что случилось у Дона Ивана с Инессой?
– Хочу.
– Есть небольшая загвоздка: я еще не придумал.
– Почему бы тебе не спросить у него самого? Ты же не зря с ним на «ты».
Съязвив, Тетя меня покидает и уезжает на вечер проведать родителей.
Покуда я тужусь найти продолжение, пес дрыхнет рядом, помечая мне черными кляксами суесловную тишину. Арчи любит играть с пустотою в пятнашки. Несколько раз он просыпается, занудно скребет под ошейником и кувыркается на ковре, после чего, легши на спину, брыкается, будто игривая лошадь. Потом встает и мотает круги по опостылевшей комнате в поисках свежего островка. Враг всякой необитаемости, он вторгается в нее своим носом, фыркает и скребет когтями сухую лужу паркета, готовя очередной быстротечный ночлег. Затем, плюхнувшись на пол, сокрушенно вздыхает – как я разумею, над моим равнодушием. Пессимизм, однако, его напускной, иначе чего бы он то и дело отлучался на кухню? Проверив там миску и не найдя изменений – корм едва тронут, а сыру судьба настрогать так и не удосужилась, – Арчибальд унылой трусцой возвращается и укладывается под стол, чтобы держать меня в поле зрения даже сквозь сон. Кто-кто, а кокер мой понимает, что я это я, а он это он. Не так уж и мало, если учесть, что собственный наш прародитель не различал «я» от «мы» на голозадой заре допотопных времен. Мир казался ему непослушным отростком его же косматого тела. Тот великий период коллективизма не случайно нам плохо запомнился: как ни крути, главное достижение хомо сапиенс в том, что он изолировался от они, даже если они для него, с точки зрения философов, все еще лишь его продолжение. С той фундаментальной для самолюбия разницей, что теперь все они – не он сам, а фантомы его восприятия. Судя по Арчи, тут мы почти что сравнялись с собакой…
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!