Лета 7071 - Валерий Полуйко
Шрифт:
Интервал:
Мстиславский встретил спокойный, уверенный взгляд Висковатого и криво, самодовольно улыбнулся, чувствуя, как воспоминания об Адашеве впервые пробудили в его душе мстительное злорадство. Что осталось теперь от Адашева? Одна лишь память – кощунственная, нещадная, как палач, память, жестоко надругавшаяся над ним.
«Большой огонь не согреет – сожжет!» – подумал Мстиславский уже без злорадства, но с самодовольством – от сознания, что ему в самой высшей мере дано понимание непрочности и суетности любого благополучия, в особенности же того, на которое так щедра царская благосклонность. «Он вас породил, он вас и сгубит!» – еще раз тронул Мстиславский свое самодовольство – прочную, неразрываемую струну, натянутую в его душе, колебания которой всегда пробуждали в нем какие-то новые силы, ободрявшие его, подстегивавшие, прибавлявшие ему решительности, смелости и еще сильней утверждавшие в нем убежденность в своем превосходстве над всем, что дралось, грызлось за место под солнцем, что суетилось, надеялось, веровало, пораженное благоговейной слепотой или злобствующим скудоумием.
Задумавшись, Мстиславский проехал вдоль ряда дьяков до самого конца. Позади дьяков стояли подьячие, стряпчие, посольские и судебные приставы, городские старосты… Тут уже было победней – не было дорогих шуб и собольих мурмолок, все больше кожухи, да полушубки, да бараньи треухи; не было породистых лошадей, а многие так и вовсе были пешие. Мстиславский с брезгливой поспешностью стал разворачивать коня и вдруг увидел Малюту…
Малюта стоял в толпе, теснившейся рядом с приказным людом, – страшное лицо его сразу бросилось в глаза Мстиславскому. Он уже знал его: прибывший в Москву Малюта явился в думу и, безошибочно выбрав среди прочих бояр его, Мстиславского, молча сунул ему под нос царский перстень. Не царский перстень в руках этого человека поразил тогда Мстиславского – царь довольно часто снимал с пальца свою печатку, чтоб уполномочить исполнителей своей воли, – сам этот человек поразил его, поразил до глубины души, до самых-самых ее укромин. В нем было что-то такое, чего Мстиславский ранее никогда не видел в людях. Он как будто вышел из самых глубин ада, чтобы одним своим видом напоминать о неотвратимости и беспощадности кары. Зловещая угрюмость, сквозь которую не проглядывало ничего человеческого, и взгляд, которого не бывает даже у затравленного волка, навевали такую жуть, что казалось, будто смотришь в глаза самой смерти.
Он объявил тогда в думе, что привез царских изменников, пойманных животами по царскому слову, и предупредил, чтобы не смели вступаться в его дело.
Больше в думе он не появлялся. Никто о нем не знал ничего: кто он и откуда, чем занимается в Москве, где бывает, с кем встречается, не знали его дела, в которое не должны были вступаться, и ломали головы, стараясь его разгадать. С его появлением даже те бояре и окольничие, которые держали сторону царя, попритихли, поджали хвосты – и по их душам прометнулся острый озноб жути, исходившей от этого человека.
Мстиславский нарядил за ним тайную слежку, но, кроме того, что по ночам он спит в застенке, под дверью темницы, в которой держали привезенных им спальников, да того, что днями толчется в Китай-городе на торгу, сиживает в кабаках да присматривает за подворьем Данилы Адашева, ничего большего тайные доводцы не довели о нем Мстиславскому. Мстиславскому, однако, и этого было достаточно, чтоб догадаться, какое поручение царь дал этому человеку. Он чуть-чуть поуспокоился: царь как будто не замышлял пока ничего коварного и дело Малюты было самым обыкновенным. Но Малюта, сам Малюта, не шел у Мстиславского из памяти, и каждое воспоминание о нем по-прежнему заставляло его сжиматься от жгучего озноба. Вот и сейчас холодный сгусток вполз к нему в грудь и присосался, как пиявка, к самому сердцу. И чувствовал Мстиславский, что это был не страх, это было что-то другое, неведомое ему, еще не испытанное и неодолимое, чего душа его никогда не сможет перебороть.
Мстиславский вздыбил коня, безжалостно секанул его плеткой – быстрей, как можно быстрей хотелось ему убраться от взгляда Малюты. Конь стремглав понес его через площадь…
Это было бегство, бегство от одного лишь взгляда Малюты, и Мстиславский со стыдом сознавал это, но поделать с собой ничего не мог. Осадив коня перед боярами, он с облегчением оглянулся назад.
Стоявший неподалеку боярин Кашин удивленно сказал ему:
– Что ты так, боярин, – как от погони?
– Конь горячится, – как можно спокойней ответил Мстиславский и, поколебавшись мгновение, вплотную подъехал к Кашину. – Весна-то, весна какая спорая! – сказал он, будто в простомыслии, но, помолчав, погладив коня по холке и еще раз кинув быстрый взгляд на противоположную сторону площади, откуда только что примчался с такой поспешностью, уже совсем иначе, с потаенным смыслом, вызывая Кашина на разговор, прибавил: – Что-то она принесет нам?..
– А чего ты ждешь, боярин? – тоже не без тайного смысла спросил Кашин.
– Доброго не жду, худого не страшусь. – Мстиславский поозирался по сторонам – к ним никто не прислушивался, и он продолжил, из пущей осторожности приглушив голос: – Нынче в кустах не отсидишься… Нынче и зайцу волчьи зубы потребны.
– Да где их взять?! – усмехнулся Кашин.
Мстиславский посмотрел Кашину в глаза – прямо, испытующе, и медленно, с нажимом на каждое слово, проговорил:
– Нынче, боярин, либо петля надвое, либо шея с плеч.
– О чем ты, боярин? – вновь усмехнулся Кашин, но усмешка его вышла лукавой, надменной.
– Об том, что мы уже дозволили накинуть на свою шею петлю, а измешкаемся, оплошаем, не пойдем засобь[174], так и затянется петля.
– Не разумею тебя, Иван Федорович, больно мудрено речешь ты…
– Разумеешь, боярин, – сказал спокойно Мстиславский. – К чему лукавить?.. Забота у нас нынче едина… И намерения едины.
– Я твоих намерений не ведаю, Иван Федорович.
– Зато я твои ведаю… Не обессудь!.. – поспешил оправдаться и успокоить Кашина Мстиславский. – Не со злым умыслом доведывался про них.
– Не про меня твои изощрения, Иван Федорович, – сказал еще жестче Кашин, перебив Мстиславского. – Заехал ты околицей, да не в те ворота.
– Погодь, боярин, – сказал торопливо Мстиславский, видя, что Кашин намеряется отъехать от него. – Погодь!.. Разъехаться на стороны николиже не поздно. Подумай, как бы мы не опоздали съехаться! Останемся поодиночно, поодиночно и сгибнем.
– Я уж тебе изрек, боярин, – насупился Кашин, но повод отпустил. – Я твоих намерений не ведаю… И ведать не хочу. Мне дивны твои речи.
– Ты разумеешь меня, боярин, разумеешь!.. – Мстиславский совсем приглушил голос; властный взгляд его был в упор направлен на Кашина. – И я разумею тебя. Осторожность и скрытность твои мне ведомы… И гораздо сие! Да уж коли тебе я, Мстиславский, реку такие речи, стало быть, не впустую реку… И не уловки ради… И не зла ради… Дела нашего общего ради!
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!