Закат Западного мира. Очерки морфологии мировой истории. Том 1 - Освальд Шпенглер
Шрифт:
Интервал:
У всякой души имеется религия. Это лишь иное слово для обозначения ее существования. Все живые формы, в которых самовыражается душа, все искусства, учения, обычаи, все метафизические и математические миры форм, всякий орнамент, всякая колонна, всякий стих, всякая идея в самых глубинных своих основаниях религиозны и обязаны такими быть. Отныне же для них возможно такими более не быть. Сущность всякой культуры – это религия; следовательно, сущностью всякой цивилизации является безрелигиозность. Также и это – всего только два разных слова для обозначения одного и того же явления. Тот, кто не ощущает этого в творчестве Мане в противовес Веласкесу, в творчестве Вагнера в противовес Гайдну, Лисиппа – в противовес Фидию, Феокрита – в противовес Пиндару, тому недоступно все лучшее, что есть в искусстве. Даже в самых светских своих творениях зодчество рококо все еще религиозно. Римские же постройки, в том числе и храмы богов, безрелигиозны. Пантеон, эта пра-мечеть с пронзительным магическим ощущением Бога в ее внутреннем пространстве, оказался в Древнем Риме как единственный образец подлинно религиозного зодчества. Сами мировые столицы в сравнении с культурными городами (Александрия – с Афинами, Париж – с Брюгге, Берлин – с Нюрнбергом) всеми своими подробностями вплоть до картины улиц, до языка, до сухих интеллигентных черт лиц[315] производят впечатление безрелигиозности (что не следует смешивать с антирелигиозностью). И соответственно, безрелигиозны, бездушны также и те этические миронастроения, которые всецело соответствуют языку форм мировых столиц. Социализм – это сделавшееся безрелигиозным фаустовское жизнеощущение; об этом свидетельствует также и мнимое («истинное») христианство, которым с такой охотой тычет всем в глаза английский социалист и под которым он понимает нечто вроде «недогматической морали». Безрелигиозны и стоицизм с буддизмом по отношению к орфической и ведической религии, и совершенно не важно то, что римский стоик одобряет и практикует культ императора, поздний буддист с убежденностью отрицает свой атеизм, а социалист настаивает на собственной внеконфессиональной религиозности или даже «продолжает верить в Бога».
Это угасание живой внутренней религиозности, которое постепенно формирует и наполняет собой в том числе даже самые малозначительные черты существования, и представляет собой то, что оказывается в исторической картине мира поворотом культуры к цивилизации, в качестве климакса культуры, как я назвал это прежде, как временно́й переворот, когда душевная плодовитость определенного сорта людей оказывается навсегда исчерпанной и на место порождения приходит конструкция. Если понимать слово «бесплодность» во всей его изначальной неумолимости, оно знаменует всю без остатка судьбу головных людей мировых столиц, и к самым значительным моментам исторической символики относится то, что этот переворот выражается не только в угасании великого искусства, общественных форм, великих философских систем, великого стиля вообще, но также и всецело телесно в бездетности и расовой смерти цивилизованных, отделенных от земли слоев – явление, о котором много говорили и на которое немало сетовали как в римскую, так и в китайскую императорскую эпоху, однако, как водится, ничего здесь поделать не могли[316].
16
Ввиду этих новых, чисто духовных образований не следует испытывать никаких иллюзий относительно их живых носителей, того «нового человека», каким его с надеждой воспринимают все эпохи упадка. Это бесформенно фланирующая по всем большим городам чернь вместо народа, лишенная корней городская масса, о πολλο, как выражались в Афинах, – взамен сросшегося с природой, даже на городской почве все еще крестьянского человечества культурного ландшафта. Это завсегдатай агоры Александрии и Рима, а также его «современник», нынешний читатель газет; как тогда, так и ныне это «образованец», всякий приверженец культа духовной умеренности и общественности как места отправления культа; это античный и западный завсегдатай театров и увеселительных заведений, поклонник спорта и модной литературы. Эта-то поздно выступающая масса, а не «человечество», и является объектом стоической и социалистической пропаганды, и рядом можно было бы поставить аналогичные явления в египетском Новом царстве, буддистской Индии, конфуцианском Китае.
Этому соответствует характерная форма общественной деятельности, а именно диатриба[317]. Рассматривавшаяся поначалу как эллинистическое явление, она принадлежит к формам деятельности всякой цивилизации. Насквозь диалектичная, практическая, плебейская, она заменяет дальнодействующий образ великого человека безудержной агитацией мелких, однако сообразительных людишек, идеи подменяет целями, а символы – программой. Экспансионизм всякой цивилизации, этот империалистический заменитель внутреннего, душевного – внешним пространством, характерен также и для диатрибы: количество заменяет качество, распространение – глубину. Эту поспешную и плоскую деятельность не следует путать с фаустовской волей к власти. Она говорит лишь о том, что творческая внутренняя жизнь пришла к концу и духовное существование возможно теперь поддерживать лишь вовне, в пространстве городов, и только материально. Диатриба с необходимостью принадлежит к «религии безрелигиозных»; это есть их душевное попечение в собственном смысле слова. Она появляется как индийская проповедь, как античная риторика, как западная журналистика. Она обращается к большинству, а не к лучшим. Она оценивает свои средства числом своих успехов. Умствование ранних эпох она заменяет интеллектуальной мужской проституцией – устной и письменной, которая наполняет все залы и площади мировых столиц и в них господствует. Риторична вся вообще эллинистическая философия; журналистикой отдает социально-этическая система Спенсера, точно так же как роман Золя и драма Ибсена. Эту духовную проституцию не следует смешивать с изначальным выступлением христианства. Глубинная сущность христианской миссии почти неизменно понимается превратно[318]. Однако изначальное христианство, магическая религия основателя, душа которого вовсе не была способна к этой грубой деятельности без такта и глубины, оказалась втянутой в поле зрения шумной демагогической общественности Imperium Romanum лишь через эллинистическую практику Павла[319] (как известно, при ожесточеннейшем сопротивлении изначальной общины). Каким бы незначительным ни было эллинистическое образование Павла, внешне оно сделало его сочленом античной цивилизации. Иисус призывал к себе рыбаков и крестьян, Павел же держится агор крупных городов, а значит, и характерных для них форм пропаганды. Слово «язычник» (paganus) еще и сегодня выдает то, на кого она в конечном итоге оказывала воздействие. Как же непохожи Павел и Бонифаций! Со своей фаустовской страстью, посреди лесов и затерянных долин, Бонифаций знаменует собой нечто строго противоположное Павлу – точно так же как радостные цистерцианцы с их сельским хозяйством и рыцари немецких орденов на славянском Востоке. То была снова юность, расцвет, страстное томление посреди крестьянского ландшафта. Только в XIX в. на этой состарившейся тем временем почве появляется диатриба со всем тем, что для нее существенно, с большим городом в качестве основания и человеческой массой в качестве публики. Подлинное крестьянство
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!