Дэниел Мартин - Джон Фаулз
Шрифт:
Интервал:
Я — людской человек; а я, в глубине моего существа, — почти вовсе нет; и если бы даже не было иных препятствий, это всегда будет стоять между нами. Мелкое совпадение — два вида птиц и их поведение, так похожее на то, что я видел в небесах сельской Англии, теперь повторившееся в совершенно чуждом и далёком краю, казалось, подтверждало это убеждение; все мои прочные привязанности существовали в мире квазитайных познаний и опыта. Это, разумеется, касается не только естественной истории, ибо я по сути своей — наблюдатель и хранитель получаемой информации, что-то вроде айсберга, поскольку девять десятых того, что трогает меня и доставляет радость, кроется далеко в глубине, оставаясь поэтому недоступным пониманию людей, с которыми я общаюсь, какими бы близкими мне они ни были. Не хочу создавать впечатление, что я думал обо всём этом с чувством вины или сожаления, скорее с каким-то грустным тщеславием, может быть, даже с чуть самодовольным ощущением, что я в большей степени англичанин, чем полагает Дженни, потому что значение имеют не столько внешние проявления, способные выдать твои чувства, сколько именно эта особая структура воображения, глубочайшим образом зависящая от нераскрытых воспоминаний, от нераскрытых истинных чувств.
Прежде всего мы, англичане, — нация, живущая постоянной перебивкой кадров: назад, в прошлое, вперёд — в будущее; в результате затянувшейся слепоты я вторгся в единственную из художественных профессий, где этот самый стержень англичанства, этот психологический и эмоциональный эквивалент «обратного» кадра (и кадра «вперёд», и кадра «вбок»), абсолютно противоположен природной сути кино — художественного средства, которое само по себе есть непрекращающийся поток настоящего, оно словно цепью приковано к сегодняшней образности. Разумеется, я пользовался обратными кадрами в своих сценариях и теперь собирался широко использовать их в работе о Китченере, но они никогда не были мне особенно по душе. Одна из непреложных истин, воспринятых мной (в частности, от Эйба), заключалась в том, что такие кадры навязчивы, мешают повествованию, неуклюжи, они вроде сучков в древесине, которые всякий хороший столяр стремится обойти, — за исключением одного-двух случаев, вроде «Гражданина Кейна».
Первое крошечное зёрнышко представления о том, что такое для меня эта книга, чем она пытается теперь стать, зародилось в моём уме именно в тот день: мною овладело стремление отыскать художественное средство, которое более соответствовало бы реальной структуре моей национальной сути и моего мышления… нечто плотное, густо сплетённое, трактующее время горизонтально, подобно линии горизонта; нечто не стиснутое в пространстве, свободно льющееся, поступательно развивающееся. Это стремление усиливалось и тем, что мне было известно о людях, когда-то обитавших в Тсанкави, об их неспособности воспринимать время иначе как в настоящем, думать о прошлом и будущем только как о «настоящем-не-здесь», создавая таким образом некую равнозначность воспоминаний и реальных чувств, целостность сознания, какую фрагментированный современный человек бесповоротно утратил.
Это был «кадр вперёд», всего лишь идея, заявившая о своей неосуществимости почти сразу же, как возникла; я сейчас даже и припомнить не могу, размышлял ли тогда именно о романе. Если я и думал о чём-то конкретном, то, скорее, о возвращении к театру… отчасти из-за Дженни, сохранявшей прочную привязанность к театральной сцене и пилившей меня за пессимизм в отношении к ней. Но меня тревожило то, как неизмеримо далёк от моего сегодняшнего ремесла этот сегодняшний момент — Тсанкави, Дженни, вороны и ястреб, восходящее уступами эхо… и эхо воспоминаний; насколько всё это вне возможностей кинокамеры, диалога, драматического искусства — столь же недостижимо, как те пейзажи, что недоступны моему взгляду. Здесь, в этом самом чистом и открытом из всех мест на свете, я вдруг почувствовал себя словно заключённый в тюремной камере.
Необходимо было связать эти чувства с каким-то непосредственным, присутствующим здесь объектом тревоги; я решил, совершенно несправедливо, что всё дело в охоте Дженни за злосчастными черепками. Не имело значения, что они сотнями валялись здесь, на верхнем плато столовой горы; почему-то её поведение казалось кощунственным, почти таким же вульгарным, как неспособность Эйба реагировать на непривычную обстановку иначе как дурацкими шуточками. Она использовала это место, не почувствовав, что имеет не больше прав на его артефакты[277], чем имела бы в храме или музее… или в чужом доме.
Я не пытаюсь здесь оправдать эту притянутую за волосы аналогию. Тогда я даже попробовал убедить себя, что моё раздражение нелепо; и даже если некоторое слабое извинение ему и существовало (объявление внизу, у дороги, предупреждало посетителей, что не следует уносить из заповедника предметы, созданные рукой человека), нормальной реакцией было бы мягко подсказать Дженни, что некоторые места заслужили свой нерушимый покой. Она, несомненно, поняла бы, тем более если бы знала, что для меня значит это место. Но, естественно — или противоестественно, — как истый англичанин, я выставил ей плохую оценку, заранее решив ничего ей не говорить. То есть я воспользовался происходящим, чтобы самому себе выставить оценку получше: не за то, разумеется, что притворно простил её, но потому, что опять удачно скрыл своё убежище среди дерев.
В действительности дело было вовсе не в Тсанкави. От Дженни я требовал ещё более невозможного: реакции на то, что любил её гораздо сильнее, чем кого-либо на протяжении многих лет до встречи с ней. Никакого значения не имела моя уверенность, что из нашего союза ничего хорошего не выйдет, что это несправедливо по отношению к ней, что мы поступаем правильно, что я весьма старательно утвердил нечто вроде сослагательного наклонения по поводу длительности наших с ней отношений и всякое обсуждение перспектив должно было считаться проявлением дурного вкуса, если не велось в стиле этакой игры в гипотезы; я всё равно хотел, чтобы она умела прочесть глубоко скрываемое. Дженни была совершенно права. Когда в Мохаве я просил её выйти за меня замуж, я как бы сознательно напрашивался на отказ, сделал это чуть ли не из любопытства, чтобы посмотреть, как она ответит. Мне даже понравился тот — полунасмешливый-полулюбящий — тон, каким она ответила «нет». Но, думаю, я ещё и ждал, как ждёт любой мужчина, чтобы она принесла в жертву своё истинное «я» или хотя бы те его стороны, что противоречили самым потаённым сторонам моего «эго».
Постоянное искушение поморочить ей голову, на практике проверить возможность семейного счастья с ней, солгать, предположив, что она сможет быть женой, родить детей, жить со мной вместе и не бросить сцену, было достаточно сильным, чтобы я мог похвалить себя за то, что устоял перед ним. Одно из вечных сумасбродств киномира — свары при заключении контрактов по поводу «оценок» в титрах: кто должен идти перед кем, какого размера должны быть буквы, сколько метров плёнки следует дать на то или иное имя, — вот, пожалуй, удачная аналогия с тем, что в тот день случилось со мной. Дженни не удостоила моё самоотречение почётным местом на афише; и, оглядываясь назад, я подозреваю, что реально обидело меня то, что она не проявила должного уважения к моей собственной «утраченной цивилизации». Я сам был глиняным черепком, а единственное, что её в черепках интересовало, — это узоры, дешёвые дары сёстрам и друзьям.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!