📚 Hub Books: Онлайн-чтение книгРазная литератураЛитература как социальный институт: Сборник работ - Борис Владимирович Дубин

Литература как социальный институт: Сборник работ - Борис Владимирович Дубин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 135 136 137 138 139 140 141 142 143 ... 162
Перейти на страницу:
их равенство. Другими словами, филолог в подобной ситуации уже не может просто так встать в авторитетную позицию[464]. Он должен, если претендует на нее, обосновать ее значимость и добиться ее признания в каком-то социально-ролевом качестве. Прежняя позиция авторитетного гелертера, соединяющего в себе авторитет специалиста и носителя вкуса (на основе знания классики как выражения духа национальной культуры), обладателя высокого статуса в социальной системе образования, организации литературы и проч., т. е. того символического капитала, которым отличалась «буржуазия образования» в XIX в., сегодня безнадежно утрачена.

Новая ситуация воспроизводит новые отношения и в рамках сообщества образованных, и внутри научного сообщества: это отношения равнозначных в культурном и ценностном плане субъектов действия (автономных и культурно дееспособных). Здесь нет иного основания для авторитета, кроме признанной корректности и результативности профессионально произведенных исследований. Само по себе знание бесчисленных литературных текстов и их взаимосвязей не представляется в сообществе этого типа достаточно ценным. Более важными, решающими становятся формальные процедуры проверки и доказательности проведенных интерпретаций. А это значит, что структура сообщества перестала носить закрытый и иерархический характер. Культура в науке утратила свою практическую роль (в немецком словоупотреблении «практический» – в значении, близком к «практическому разуму», культуре как идеологии).

Обладатели культуры (в науке) становятся «обществом», т. е. участниками равноправных взаимодействий. «Общество» здесь лишено властных или авторитетных (что здесь то же самое) измерений, как их нет в торговом «обществе» («Смирнов и компания») или в Вольном экономическом обществе[465]. Другими словами, новая история литературы возможна только при изменившемся понимании человека и его связей («общества», «публичной сферы» и т. д.).

По отношению к теории литературы или теории истории литературы это означает осознание необходимости и неизбежности другой конструкции литературы, основанной на совершенно других ценностях культуры и познания. Отсутствие представлений подобного рода и, напротив, сохранение всеми силами носителей литературной культуры идеологических и антропологических воззрений, характерных не только для советского тоталитаризма, но и для XIX в., объясняет дремучую косность российского литературоведения, равно как и крах существовавшей советской, централизованно-иерархической, классикалистской системы литературы.

Можно сказать, что традиция (смысловой образец поведения в закрытом сообществе) не расколдована, не отрефлексирована в России как культура – без идеи и принципа субъективности это невозможно. А потому традиция не может быть введена в науку ни в качестве предмета рефлексии, ни в форме рациональной техники познания, – познания самой культуры как техники, техники социального взаимодействия. Лишь названная, имитационно обозначенная «культурой», традиция в России приобретает и воспроизводит характер идеологии, единоспасающего учения. Поэтому и переведенная десять лет назад, опубликованная престижным «Новым литературным обозрением», статья Яусса не вызвала никаких откликов или дискуссий. Можно со всей определенностью сказать: его идеи и намеченные этой школой подходы никого в России не тронули, они не были «поняты» (что само по себе свидетельствует о состоянии российской мысли, если таковая еще есть). Более того, следовало бы говорить об отторжении российской филологией любой попытки теоретической саморефлексии.

Сегодня в российском литературоведении приняты (нельзя сказать – «господствуют», ибо для господства нужна хоть какая-то сила, сила инерции не в счет) два основных представления об «истории» литературы и несколько производных от них, «свободных» радикалов этих значений. Первое (условно назовем его «имплицитным») – официальное, или, что то же самое, педагогическое. Это дискретная картина исторических фрагментов литературы Нового времени и различного рода проекции на нелитературные феномены, но интерпретированные в качестве «древних литератур», «протолитератур» или «предысторий литературы» (литератур Древней Руси, Византии, средневековой Европы или античной Греции или Рима и проч.). Ее основа – заимствованная у старых немецких романтиков, а точней, подхваченная у их поздних эпигонов конструкция литературы как выражения (отражения) идеальных составляющих национального духа или какого-то иного, но столь же неопределенного социального или идеологического целого – например, Россия как православная цивилизация.

В советский период данная конструкция содержательно была радикально изменена. Из нее была выпотрошена идея национальной культуры и заменена на какое-то время общими марксистскими рассуждениями о литературе как выражении классовых интересов, отражении диалектики базиса и надстройки, идеологических представлений соответствующих классов, их идеалов, представлений и чувств. В строгом смысле собственно марксистский подход, причем исключительно в гегельянско-плехановском изводе и в популяризаторской форме, господствовал в СССР крайне недолгий срок – практически всего несколько лет, примерно с 1925 г. до 1929–1930 гг., самое позднее – до 1935 г. Затем марксизм хотя бы с минимальным уровнем методологической озабоченности и ответственности был вытеснен беспринципной эклектикой, смесью традиционной националистической риторики (если дело шло о собственно русской классической литературе) и бессовестной болтовни по поводу того, что «истинное решение проблемы (истории литературы. – Л. Г., Б. Д.) должно основываться на противоречии (и единстве) возникновения великого произведения и его воздействия, преодолевающего временные границы»[466], когда дело касалось литературы зарубежной. Реальные, основанные на марксистской методологии теоретические разработки в СССР (прежде всего работы Г. Лукача и его последователей, а также ученых, принадлежащих к генерации младших сотрудников Франкфуртской школы, например Л. Лёвенталя, или, позднее, французских неомарксистов Л. Гольдмана, Р. Гароди) фактически были нежелательными, а соответственно, и малоизвестными, поскольку их сочинения, как и любых более или менее самостоятельных мыслителей какого бы то ни было направления, вызывали сильнейшее подозрение в «ревизионизме», «субъективизме», «буржуазном объективизме» и т. п.

Практика тоталитарной пропаганды и управления образованием, культурой, наукой не допускала сколько-нибудь систематических разработок и научных построений. Важнее была сама оруэлловская модель двоемыслия, лояльность к власти и готовность соответствовать любым актуальным установкам сверху, менявшимся в соответствии с погодой наверху и запросами на ту или иную версию критики концепций «буржуазной науки». Практически же это означало мелкую контрабанду материала и наблюдений, частных идей и интерпретаций из западного литературоведения, осуществляемую при необходимости, – для диссертаций, специализированных энциклопедий или словарей, которые все-таки, особенно начиная с середины 1960‐х гг., имели чуть более высокий профессиональный уровень, нежели поточные курсы «Истории … литературы … веков».

Только наиболее твердолобые западные советологи могли сохранять иллюзии и продолжать вплоть до нашего времени думать об идеологическом монолите и марксистских убеждениях советских ученых. Для нас более интересным и важным представляется мысль о почти поголовном добровольно-принудительном блудливом цинизме мысли, самоуговоре и защитной уверенности практически любого научного сотрудника или вузовского преподавателя в том, что невежество «нормально», «что уши выше лба не растут», что компиляция уже скомпилированного старшими коллегами материала есть, собственно, свидетельство профпригодности, и т. п. Именно с середины 1960‐х гг. пошел откат советского марксистского литературоведения, вначале потихоньку, затем все более открыто и декларативно начавшего возвращаться к прежней эклектике XIX в. под видом «историко-функционального» направления или «историко-сравнительного» метода. Применительно к русской литературе это проявлялось как медленное пропитывание почвеннической эклектикой, изоляционизмом, идеями русской исключительности (начиная с 1980‐х гг. объявленной выражением «духовности»). Под защитой непробиваемой веры в уникальность и несоизмеримость феноменов русской истории, литературы, культуры пошел настаиваться квасной патриотизм, мутное сознание исторической обманутости, национальной спеси и неполноценности, подавленной ярости и ненависти к властям, собственной интеллектуальной униженности и зависимости, которое никак не могло компенсироваться «религиозным возрождением» (неперебродившей смесью этнических и обрядовых элементов в православии) конца 1970‐х – начала 1980‐х гг., а в еще большей степени – уже в 1990‐х, когда это стало государственной модой, если не этикетом. То, что в подобном умственном и квазинаучном оливье без малейшего усилия соединялись индивидуалистические эксцессы, характерные для модернистского «фэн де сьекля» (эпохи завершения формирования русской национальной культуры), имперская классика, тоталитарный футуристический авангард и советская культура мобилизационного общества, говорит об отсутствии уже к середине 1980‐х гг. каких-либо значимых представлений об истории будь то литературы, общества или культуры – и о явной ненужности для филологических исследований теоретических систем координат, без которых конструкций «истории» не бывает.

Вторым типом представлений об «историческом» состоянии литературы можно считать описания парных или

1 ... 135 136 137 138 139 140 141 142 143 ... 162
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?