Компас - Матиас Энар
Шрифт:
Интервал:
Коротенький вальс — мощный наркотик: теплые звуки виолончели обволакивают мелодию флейты, и есть нечто бесспорно эротическое в этом дуэте инструментов, где каждый ведет свою тему, выпевает свою фразу так, словно гармония — это одновременно и строго просчитанная дистанция, и мощная связь, и непреодолимое пространство — тяга, которая соединяет нас друг с другом, препятствуя, однако, полному слиянию. Змеиный коитус — кажется, это выражение Стравинского[95], но неизвестно, что он имел в виду — уж наверняка не вальс. У Берлиоза в «Фаусте», «Троянцах» и «Ромео и Джульетте» любовь — это всегда диалог альта с флейтой или гобоем; давненько я не слушал «Ромео и Джульетту», там есть пассажи, потрясающие своей страстью — жестокостью и страстью.
Между оконными шторами слабо брезжит свет фонарей с ночной улицы; с таким же успехом я мог бы сейчас снова взяться за чтение, но мне необходимо отдохнуть, иначе завтра я встану измученным вконец.
В Граце мне, конечно, тоже плохо спалось после того ужина тет-а-тет; я чувствовал себя слегка уязвленным совершенством этой девушки, ее красотой, но главное — способностью рассуждать, комментировать и с какой-то детской непосредственностью вываливать на собеседника самые невероятные сведения. Догадывался ли я уже тогда, что наши пути сойдутся, предчувствовал ли то, что началось между нами с этого ужина, или просто слепо повиновался своему желанию, когда говорил ей «доброй ночи» в коридоре, который доселе прекрасно помню, как и свой номер — стены с панелями каштанового цвета, мебель светлого дерева, темно-зеленый абажур; помню, как растянулся на узкой кровати, подложив под затылок скрещенные руки, и стал глядеть в потолок, вздыхая и горько сожалея о том, что ее нет рядом, что мне не дано насладиться ее телом после того, как я насладился ее интеллектом; первое же письмо, которое я напишу, будет адресовано ей, поклялся я себе, думая о предстоящем путешествии в Турцию, и уже вообразил себе эту бурную корреспонденцию — смесь лирики, описаний и музыкальной эрудиции (но в основном лирики). Кажется, я подробно рассказал ей о цели моего стамбульского вояжа, о европейской музыке в Стамбуле XIX и XX веков, о Листе, Хиндемите[96] и Бартоке[97] на Босфоре, от Абдул-Азиза[98] до Ататюрка,[99] — этот проект принес мне грант одного весьма солидного фонда, чем я ужасно гордился; в основе его лежала статья о брате Гаэтано Доницетти — Джузеппе[100], приобщившем к европейской музыке турецкую правящую элиту; интересно, чего стоит этот текст сегодня, — наверняка немногого, за исключением биографии этого странного, ныне почти забытого композитора, который прожил сорок лет в тени султанского трона и был погребен в соборе на Бейоглу под звуки военных маршей, сочиненных им для Османской империи. (Сара сказала бы: решительно, военная музыка — главный предмет обмена между Востоком и Западом; трудно поверить, что эта музыка, такая моцартовская, снова нашла, в каком-то смысле, свои корни в османской столице, пятьдесят лет спустя после создания «Турецкого марша»; если вдуматься, становится вполне понятно, отчего турок так очаровало это преобразование их собственных ритмов и звучаний, ибо — пользуясь словарем Сары — в каждом явлении есть что-то от другого[101]).
Нет, нужно свести свои мысли к молчанию, вместе того чтобы предаваться воспоминаниям и печали этого коротенького вальса; не прибегнуть ли к одной из техник медитации, с которой знакома Сара и которую она мне разъясняла здесь, в Вене, слегка при этом посмеиваясь: попробуй-ка глубоко дышать, отгони все мысли в бескрайний белоснежный простор, сомкни веки, сложи руки на животе и изображай смерть, пока она не пришла.
Сара у себя в номере, в Сараваке, полуобнаженная, на ней только майка-безрукавка да хлопчатобумажные шорты; легкая испарина увлажнила спину между лопатками и подколенные ямки, скомканная простыня отброшена к ногам. Несколько насекомых, почуявших биение крови спящей, еще цепляются за москитную сетку, хотя солнечные лучи уже пробились в комнату сквозь древесную листву. The long house[102] просыпается, вот и женщины вышли за порог, на деревянную веранду, и начали готовить еду; Сара смутно слышит постукивание мисок, глухое, как звуки семантры[103], и непривычные интонации говорящих.
В Малайзии рассветает на семь часов раньше, чем у нас.
Сколько же я продержался — неужели почти десять минут, — ни о чем не думая?
Сара в джунглях Бруков[104] — белых раджей Саравака, династии британцев, что захотели стать повелителями Востока и стали ими, правя страной почти целый век, среди пиратов и головорезов.
С тех прошло время, много времени.
Позади — замок в Хайнфельде, венские прогулки, Стамбул, Дамаск, Тегеран, и вот теперь мы лежим, каждый на своем месте, на разных концах планеты. У меня слишком сильно бьется сердце, я это чувствую, да и дыхание участилось, — повышенная температура может вызывать легкую тахикардию, сказал мне врач. Нужно встать с постели. Или же взять какую-нибудь книгу. Забыть. Не думать об этих проклятых анализах, о болезни, об одиночестве.
Вообще-то, я могу написать ей письмо, вот что меня развлекло бы: «Дражайшая Сара, спасибо тебе за статью, хотя, признаюсь, ее содержание меня встревожило, — ты в порядке? И что ты делаешь в Сараваке?» Нет, слишком безразлично. «Дорогая Сара, должен тебе сообщить, что я умираю». Нет, слишком преждевременно. «Дорогая Сара, мне тебя не хватает». Слишком откровенно. «Дражайшая Сара, разве былые горести не могут когда-нибудь обернуться новыми радостями?» Красиво звучит — «былые горести». Не случалось ли мне заимствовать подобные перлы у поэтов для своих писем из Стамбула? Надеюсь, она их не сохранила — этот памятник напыщенной глупости.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!