В Сибирь! - Пер Петтерсон
Шрифт:
Интервал:
— Не скрою, — отчитался потом Еспер, — христианская мораль подвергалась страшной угрозе, на поворотах она уцелела просто чудом. Я наслушался там такого, что вряд ли позволю себе произнести вслух. Матерщинники проклятые, — блаженно улыбнулся Еспер, который давно уже так не веселился. В какой-то момент он уже хотел было выпустить пианино из рук, пусть разобьется, хоть этой печалью меньше, но потом подумал, что ведь матушка может взамен купить дешевый орган, тогда это слишком дорогое развлечение, особенно учитывая, что внизу стоял наш папочка и пианино рухнуло бы ему точно на маковку.
Теперь мы жили ближе к гавани. По ночам я слышала рыбачьи шхуны, скрип корабельного крана и как брели мимо мужики, загрузившиеся в трактире "У причала". Иногда я различала крики животных на бойне. Хотя это, скорей всего, мне чудилось. Не думаю, чтоб они кричали; но я знала: они ждут, сгрудившись в загонах, и царапают копытами пол — наверно, этот звук и резал мне слух, когда я лежала без сна.
Я слонялась по нашему дому, из спальни в гостиную, и мерила его шагами — все крохотное: в кухне помещается плитка на две конфорки, один шкаф с продуктами и два стоящих человека, если они прижмут локти. В маленькое кухонное окно я вижу, что незнакомая мне девочка прыгает перед сортиром через скакалку. Я спускаюсь вниз, прохожу за прилавком весь магазин и через дверь на противоположной стороне захожу в каморку, которая смотрит окном на улицу. Она три метра в длину и два в ширину. Здесь будем жить мы с Еспером. Матери это не нравится, она кусает губу, сомневается, что это хорошо, и заламывает пальцы, чем бесит меня. Хотя я разделяю ее сомнения. Еспер вешает над кроватью два женских портрета — Роза Люксембург и Грета Гарбо — видно, в надежде, что они каким-то чудом сольются в гармоничное целое, пока он спит; он мечтает построить новый мир. Я прибиваю над своей кроватью фотографию Люцифера. Я хочу белые занавески, а он красные — цвета флага. Мы сговариваемся на двух разных полотнищах, чтобы он не остался без флага. Выглядит это довольно странно. Отец дует в усы и считает это безобразием, но молчит.
Каждый вечер я раздеваюсь под одеялом. Еспер делает все, как раньше. Это наводит меня на размышления, и ночью, пока он спит, я поднимаюсь по темной лестнице посмотреться в большое зеркало, изучить свое лицо, плечи и грудь. Я долго торчу там при свете маленькой лампочки, а когда выключаю ее, то вижу только абрис без лица и вспоминаю Ирму в красном платье. Она стоит в темной комнате, зябнет и трет себе плечи. Тогда я снова включаю свет и вглядываюсь в зеркало, пока не становлюсь самой собой, и только тогда спускаюсь по лестнице и иду через магазин. Пол блестит в свете уличных фонарей, бутылки с молоком стоят по горлышко в ледяной воде. Проходя мимо, я тру себе плечи.
— Ты постоянно витаешь в облаках, — упрекает меня мать, хотя уж чья бы корова мычала; она идет к закрытой двери, запустив руки в волосы и бормоча что-то с полным ртом шпилек, — и врезается носом в дверь. Ойкает, стонет.
Иногда она отключается, стоя за кассой и сунув руку за сдачей. Покупатель тычет ей в нос шуршащие купюры, а она стоит себе, и даже зрачки не реагируют. Она далеко от мира сего: одной ногой в небесах, другое колено преклонено на скамеечку для причастников, а во рту неизменно печенье.
Я стою в гостиной и в зазор между двумя цветочными горшками гляжу на двор, я стою так уже тридцать минут, утверждает она.
— Что ты там увидела?
Просто я как будто впервые увидела все это. "Херлов Бендиксен — мастер по стеклу" — написано на вывеске на другой стороне улицы. Это не могло занять полчаса.
— Ничего, — отвечаю я.
Я первый год как перешла в среднюю школу. Мне это нравится, и школа нравится, к тому же теперь я могу брать в библиотеке все, что захочу, и пользуюсь этим. Я читаю те же книги, что и Еспер, а еще Йоханнеса В. Йенсена и Тома Кристенсена, который пьет как сапожник и много себе позволяет, а еще я читаю о мадам Кюри. Стопки рядом с кроватью растут и растут. А Лоне больше не ходит в школу. Она вдруг исчезла, и я опять одна. Что-то здесь не так. Я не спрашиваю, а никто не рассказывает, потому что ее отец — директор школы. Но когда по утрам я приношу молоко, то иногда подглядываю в стеклянную дверь. И дважды видела ее. Она сидела спиной и не выходила.
Как-то утром я припозднилась, а ее отец стоял и ждал меня на каменной лестнице, он кивнул мне, как совершенно незнакомому человеку. Просто как разносчику молока, единственному на весь город немальчишке. Директор протянул мне бумажку, там стояло, что их заказ удваивается. Потом кивнул, не глядя мне в глаза, и исчез в доме. Его окутывала с головы до пят чернота, не было больше ни насекомых с латинскими названиями, ни бабочек с муравьями, ни их удивительно устроенного мира. Я осталась стоять на лестнице и вдруг поняла, что уже осень. Отец обрадуется увеличению заказа, а я нет. Тележка впереди велосипеда и так слишком тяжелая, и если б не колесики у нее по бокам, падать мне на брусчатку в молочное месиво не раз, а куда чаще.
Я кручу педали и чувствую, что мускулы нарастают. Девочки не должны так накачивать себе ноги, делают мне замечания на уроках физкультуры, но зато я на своих ногах стою крепко и умело ими пользуюсь. Могу поставить подножку на школьном дворе или оттолкнуться, когда я стартую от бортика: я уже выиграла школьный чемпионат в ледяной воде за Сёндерхаве и плаваю все лучше и лучше. У двоих мальчишек тогда случились судороги, одного из них я вытащила сама, так что я с уверенностью рисую себе долгие экспедиции по Сибири в самые отдаленные ее уголки, туда, где нужно все привести в порядок, наладить, подготовить к долгой суровой зиме. Там все дается через усилие, тяжелым трудом, а я — девочка, но я могу вкалывать целый день наравне со всеми, только ноги вечером гудят, но я ложусь и засыпаю будто убитая. Несколько раз мне составляет компанию Еспер, в волчьей шапке и с бронзовым загаром, потому что он только-только вернулся с юга и ему надо приучить глаз к другим видам, кроме пальм и хижин. А я рада, что он снова там, где я.
Вот об этом я и размышляю, глядя в окно, а еще я думаю о Рубене из моего класса; он теперь самый красивый мальчик в школе, потому что Еспер уже выпустился. Рубен поцеловал меня за школьным сараем, это было приятно, но, когда я стала вечером укладываться спать, я уже ничего не помнила. Он еврей. В общем, он и раньше был евреем, но тогда про это никто не думал. Я знаю о евреях только то, что рассказывала мать — они распяли Иисуса и отпустили разбойника Варавву. Мне кажется, Иисус сам был евреем, хотя меня эти разбирательства не интересуют; я думаю, если б евреи не казнили Иисуса, то это сделал бы кто-нибудь еще — чтобы матери было о чем сочинять псалмы и песни, было о чем вздыхать, глядя на большое, висящее над пианино изображение Иисуса на Масличной горе. Освещенный луной, он скорбш и тоскует в час сомнений. Это содержание жизни моей матери, оно заполонило собой Асилгате, а теперь вот Лодсгате до трактира "У причала", но дальше до мола, если верить Есперу, тянется территория, свободная от Библии.
Не думаю, что Рубен отпустил бы Варавву, но ему страшно. Ему страшно, потому что отцу его делается страшно, когда он читает новости из Германии, особенно о том, что называется в газетах Anschluss.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!