Видения Коди - Джек Керуак
Шрифт:
Интервал:
Первым заметил его Том Уотсон. Том был горбатой акулой бильярда с огромными лунными голубыми глазами святого, крайне печальный персонаж, один из умнейших известных игроков молодого поколения в этих краях. Когда Коди забрел с улицы, вряд ли ему стукнуло больше пятнадцати. Вот только на много лет раньше, в 1927-м, когда Коди родился, в Солт-Лейк-Сити; в то время, когда по какой-то Богооставленной причине, какой-то забытой, жалко американской, беспокойной причине его отец и мать ехали на рыдване из Айовы в Л.-А. в поисках чего-то, может, они прикидывали завести апельсиновую рощу или найти богатого дядюшку, сам Коди этого так никогда и не выяснил, причина давно погребена в печальной груде ночи, причина, что, тем не менее, в 1927-м вынудила их вперяться тревожно и с горлоперехватывающей надеждой над прискорбным прокосом сломанных фар, буро сияющих на дорогу… дорогу, что печалилась во тьму и громадную невероятную американскую ночеземлю, как стрела. Коди родился в благотворительной больнице. Несколько недель спустя рыдван залязгал себе дальше; и вот уже три пары глаз глядели, как на крышку радиатора Па накатывает невыразимая дорога, пока тот непреклонно проницал ночь, словно бедный щит для них самих, маленького семейства Помреев, потерянных, тощий чокнутый отец в обвисшей фетровой шляпой, в которой он выглядел сломанной Оклахомскою Тенью, грезящая мать в хлопчатобумажном платьице, приобретенном в день посчастливей в какой-то возбужденной воскресной пятерочке-десяточке, испуганный младенец. Бедная мать Коди Помрея, что у тебя за мысли были в 1927-м? Так или иначе, но вскоре вернулись они в Денвер по той же грубой дороге; как бы то ни было, ничего у них не вышло, как они хотели; без сомнения, у них была тысяча безымянных напастей, и они в отчаянье стискивали кулаки где-то у дома и под деревом, где что-то пошло не так, скорбно и вечно неправо, довольно, чтоб людей убить; все одиночество, угрызенья и досада на свете нагромоздились им на головы, как презренье с небес. Ох мать Коди Помрея, но было ль тайно в тебе прелестное воспоминанье о воскресном дне еще дома, когда ты была знаменита и любима среди друзей и родни, и молода? – когда, может, увидела своего отца, стоявшего с мужчинами, смеясь, и прошла к нему по прославленному человечьему полу тогда-особенной возлюбленной сцены. Не от нехватки ль жизни, нехватки неотступно-призрачной боли и воспоминаний, нехватки сыновей и хлопот, и униженной ярости умерла ты, или же от избытка смерти? Она умерла в Денвере, когда Коди еще не дорос, чтобы с нею разговаривать. Коди взрослел с детским виденьем ее: она стояла в странном антикварном свете 1929-го (который не отличается от света сегодняшнего дня или того света, когда флоты Ксеркса смущали волны, или Агамемнон возопиял) в некой вроде бы гостиной, где бусы свисали с двери, очевидно, в период жизни старого Помрея, когда тот хорошенько зарабатывал в цирюльном ремесле, и у них был хороший дом. Но после того, как она умерла, он стал одним из самых шатких бродяг Лэример-стрит, тщетно пытался работать и периодически оставлял Коди с родней своей жены, чтобы смотаться в Тексас и так избежать колорадских зим, зарождая тем самым вихрь сезонного бичеванья длиною в жизнь, куда позже втянуло и самого Коди, когда в промежутках, по-детски, он предпочитал оставлять надежность родственников Ма, коя предполагала и дележку спальни со сводным братом, хожденье в школу и мальчуковое алтарствованье в местной католической церкви, ради того, чтобы отвалить и жить с отцом в ночлежках. Ночами давным-давно на драчливых тротуарах Лэример-стрит, когда сезонник Депрессии стекался туда тыщами, иногда в огромных грустных очередях, черных от сажи в дождливой тьме кинохроники Тридцатых, мужчины с трезвыми опущенными книзу ртами сбивались в старых пиджаках, ожидая нищеты в очереди, Коди, бывало, стоял перед переулками, клянча никели, а отец его, красноглазый, в мешковатых штанах, прятался назади с каким-нибудь старым бичевским дружком своим по имени Рекс, который никаким не царем был, а просто американцем, что так и не вырос никогда из мальчишеского желанья лечь на тротуар, чем он круглый год от одного побережья до другого и занимался; вдвоем они прятались, а иногда вели долгие возбужденные беседы, покуда пацан не набирал никелей вдосталь, чтоб составилась бутылка вина, когда наставало время вдарить по винной лавке и спуститься под въезды и железнодорожные насыпи и зажечь там костерок из картонных коробок и гвоздастых досок, и посидеть на перевернутых ведрах или масляных старых древесных пнях, мальчишка – на внешних краях огня, мужчины в его весомом и легендарном сиянье, и попить вина. «Уииоо! Передай-ка мне эту чертову бутылку, пока я голову кому не расшиб!»
И все это, разумеется, было лишь досадою бичей, вдруг становившейся дикой радостью, переключенье от бедной одинокой горести подобных Помрею, кому приходится пенни на углах считать, пока ветер трепал ему дикие грязные волосья над оскаленным, вздутым, недовольным лицом, отвращенье бродяг, рыгающих и чешущих себе одинокие промежности у раковин ночлежек, их мука от пробужденья на чужих полах (если вообще полах) с их безумными умами, кружащими в миллионе беспорядочных образов проклятья и удушенья в мире, что слишком невыносимо отвратителен, так, что его и терпеть нельзя, однако же столь полон бесполезных сладких и безымянных мгновений, от которых они плачут, что не могли б им отказать совершенно, не свершив какого-нибудь ужасного греха, то и дело наседает на них всевозможная кошмарная радость, от которой они подергиваются и изумляются, и ахают, как раньше от видений сердцераздирающего ада, проникающего сквозь жизнь от бессчетных галдящих голосов, орущих в безумье внизу, с жалостливыми воспоминаньями, сладкими и безымянными, что длятся аж до дней пушистой колыбельки, заставляя их всхлипывать, наконец обрекая опускаться на пол разбитых ссален, оборачиваться вокруг горшка и, может, подыхать – убожество это с бутылкой вина извернуто вокруг, как нерв в мозгу старика Помрея, и неимоверная радость поистине могучего пьянчуги наполняла ночь криками и диким пученьем могуче-безумных буркал. На Лэример-стрит его знали как Цирюльника, он время от времени работал возле гостиницы «Грили» в натурально кошмарной цирюльне, которая была знаменита великим неметеным полом бродяжьих волос, да и полкой, прогибавшейся под тяжестью стольких бутылок лавровишневой воды, что можно было подумать, будто лавка эта океанское судно, а парни запаслись ею к полугодовой осаде. В этой пьяной тонзурной писсерии, называемой цирюльней, потому что волосы срезались у тебя с головы сверху от ушей вниз, старый Помрей, с тем же нежным недоуменьем, с каким, бывало, подымал мусорные бочки на городские мусоровозы в метель или передавал разводные ключи в самых что ни есть трагичных, загроможденных, тавотнотемных кузовных мастерских к западу от Миссиссиппи (под названьем «Гараж Арапэхоу», где собственно его только и нанимали), ходил на цыпочках вокруг цирюльного кресла с ножницами и расческой, бритвой и кружкой, чтоб ни в коем разе не споткнуться, и срезал волосы с черношеих сезонников, у кого до того обширные траурные личности, что они по такому крупному случаю иногда сидели чопорно по стойке «смирно» час напролет. Коди-ст. был изысканный джентльмен.
«Ну так скажи, Коди, как оно в гостинице обстоит нынче летом; кто-нибудь из знакомых кони двинул или вообще кто, или видел ли Дэна у Чилийца Джека?»
«Не могу сейчас разговаривать, Джим, пока эту сторону головы Боба не доделаю – посиди-ка тихонько секундочку, пока я шторку тут подыму».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!