Тишина. Выбор - Юрий Васильевич Бондарев
Шрифт:
Интервал:
Илья небрежно пошарил по карманам, конечно же, несерьезно покоряясь начатой игре, подал расческу, преувеличенно галантно подув на нее, продолжая выражать покорность, а она спрыгнула с тахты, подошла вплотную к нему, сидевшему в кресле, и начала медленно зачесывать назад его черные волосы. Весь притворно послушный, неподвижно улыбаясь, Илья смотрел на золотую (у самого лица) пуговицу ее командирской безрукавки, распространявшей вкусный запах нового меха, и в этой необычной свободе Маши, в том, что она стояла, почти касаясь коленями Ильи, и он мог поцеловать под незастегнутой безрукавкой ее свитер, пахнущий ею, была какая-то пьянящая мука, обманчивая порочность, как в блаженном сне, увиденном раз Владимиром предновогодним декабрьским вечером. Илья, по-видимому, не знал этого чувства и был спокойно дурашлив с Машей, не прилагая, как всегда, никаких усилий завоевать ее благосклонность — его не интересовали с некоторых пор «невинные сю-сю, ку-ку на скамеечке школьного парка», — и, понятно, он не мог знать того зимнего вечера в этой тихой комнате, когда она, Маша, чудесно пыталась играть воображаемую ею ветреную женщину, а он, Владимир, обмирая от нежности к ней, в горячем обморочном тумане целовал бархатный холодок ее маленькой груди.
— Так как-то лучше. Теперь начинаю узнавать тебя, — услышал он голос Маши и увидел, как лучистая чистота ее глаз на секунду соединилась со снисходительной усмешкой во взгляде Ильи, и она повернулась к Владимиру, тронула пальцем его волосы. — И тебя? Почему ты так на меня смотришь?
— Я? Никак не смотрю. — Он отклонил голову и, чтобы оправдать невольную резкость слов, сказал сердито: — Не люблю, когда меня причесывают, как какую-то кошку.
— Если я похож на кошку, то твоя наблюдательность потрясает. — Илья развалился в кресле, без стеснения оглядывая комнату, он умел быстро осваиваться и обладал завидным качеством преодолевать препятствия и неудобства в любой обстановке. — Маша, мы шатались по Москве с самого утра, зашли, чтобы удостовериться, не уехала ли ты. Весь двор пуст, все смылись в эвакуацию. Ты не уезжаешь?
— Я не знаю. Ничего не знаю. Если мы поедем, то только с мамой, когда она выздоровеет, — проговорила Маша и села на тахту, кутаясь в широкую ей безрукавку. — Не будем об этом. Не хочу, не хочу. Лучше скажите, мальчики, что же такое под Москвой? Неужели все так страшно?
В ожидании ответа она потерлась подбородком о мех телогрейки, Владимир подумал, что у нее замерзли губы, вообразил их прохладную вишневую упругость, с внутренним ознобом ощутил звук ее голоса, близость ее лица, ее коленей, чуть толстоватых сейчас, обтянутых плотными шерстяными чулками, и его пронзительно обдул ветерок радости, перехватывающей дыхание каждый раз, когда он видел ее… Но этот ветерок, похожий на ожидание праздника, и одновременно предчувствие беды были настолько властными, что сразу изменяли в нем что-то, делали его против воли резким, грубым.
Илья полусерьезно стал рассказывать о рытье окопов под Можайском, о том, как однажды ночью, вооружившись лопатами, ловили в поле, но так и не поймали сброшенных с самолета немецких диверсантов, о том, что неделю назад все были подняты по тревоге, уже обойденные справа и слева танками, и по лесам вместе с остатками какого-то разбитого стрелкового полка выходили из окружения к Москве…
— О, Гераклы, Александры Македонские! О, грандиозные герои нашего времени! — выговорил, массажируя вспотевший лоб, Эдуард Аркадьевич и от неуложенного чемодана круто развернулся к столу, налил рюмку коньяка, замученно закатил выпуклые глаза к потолку, выпил, сказал еще раз «грандиозные Гераклы» и опять принялся страдальчески массажировать лоб, утомленно закатывать глаза, ходить по комнате от стола к дивану, где накрытая пледом и шубкой задумчиво-грустно читала Тамара Аркадьевна. — Ваш грандиозный рассказ, молодой человек, потрясает до глубины души! — заговорил он вдруг, несколько манерно картавя с пасмурной едкостью. — Какая изумительная пора детства и юности! Впереди, конечно, две счастливые жизни, а молодость и здоровье бесконечны! Все друзья красивы, благородны и бессмертны, а враги косолапы, косорылы и бессильны! Как я хотел бы, как мечтал бы хоть день, хоть час, хоть несколько минут пожить в этом милом, совершенно грандиозном состоянии детства! В этом рае голубых и лазурных снов! О, счастливая пора, когда все на свете — ла-адушки, ладушки, где были — у бабушки! Ты слышишь, Тамарочка, милая? Поистине не хочу пребывания в зрелом, разумном, практичном благолепии, но хочу детства, господи, прости за мечты тщетные! О, милая пора, очей очарованье! Кажется, так у Пушкина, мои ребятушки, ладушки?
— Вы ошибаетесь, — мрачно сказал Владимир и покраснел. — У Пушкина не так. «Осенняя пора, очей очарованье». И… какие мы еще «ребятушки, ладушки»?
— Особенно вы здорово насчет голубых и лазурных снов, — вставил Илья в поддержку Владимира. — И насчет ладушек и Пушкина.
— Дядя! — крикнула возмущенная Маша. — Почему вы слушаете наш разговор? Даже как-то странно, стыд какой. На вас совсем непохоже и… просто, просто зачем вы так?
Эдуард Аркадьевич воздел руки к лепному потолку, потрясая ими, сдаваясь в плен без сопротивления.
— Извини, извини, богоподобная царевна киргиз-кайсацкия орды! Я услышал случайно, я грандиозный осел, да будь тебе известно, ибо уши мои шибко грамотные, родная моя! — Он шустро направился к столу, взял бутылку коньяка, но, прежде чем налить себе, иронически-выжидательно уставил выпуклые свои глаза в сторону Ильи и Владимира. — Вы не желаете ли, юные люди, чокнуться оч-чень недурным армянским? У меня, простите, вторые сутки разламывается голова, а коньяк иногда помогает. Хотите? Ан нет, понимаю, рано, рано, придет время, познаете все, испьете горечь познания, печаль великую и будете в большой тоске думать о бытии своем! О, прелесть, запах солнца!.. — простонал он, маленькими, дегустирующими глотками выцедив рюмочку и сладостно закусил долькой шоколада, все расхаживая в неподпоясанной гимнастерке по комнате. — Да, кстати, о прошлом и настоящем, — заговорил он, быстрой ощупью гибких пальцев как бы проверяя, ушла ли головная боль наконец. — Да, где же прошлое, милое, довоенное ясное утро? Прошлое — метафора. Настоящее темно, хмуро, трагично в своей непостижимости. Будущее — за семью печатями. О, ч-черт, как трещит башка! Ни пирамидон, ни коньяк не помогают, хотя был сдержан и не пил вчера, как пожарник! Не пил, не пил! Нервное это, абсолютно нервное! Дамское! И — фрейдистское! Не могу, не в силах забыть, Тамара, утреннего разговора с одним своим другом. По дороге со студии я зашел к нему. Представь картину: недавно изысканно одетый, приятный, чистый, а
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!