Соколиный рубеж - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Лишь один Руди Борх, все равно что блаженный. Он уже начал им помогать. Раздобыл для Зворыгина карту, не отпрянув, не кинувшись прочь от покрывшейся шерстью зворыгинской морды. И, вываливаясь из кабины на землю, Григорий, как кровная гончая, что напала на след вожделенного зверя, находил средь немецких фигур очерк тонкого, стройного молодого ефрейтора и с острой жалостью к нему и одновременно с холодным смехом понимал, что думает о Руди так, как если бы тот уже согласился на все. Как будто бы одна решимость Руди уже была порукою успеха. Одуванчик, мимоза. Только дунь – и осыплется. Из каких-нибудь бар, это видно. Никогда ничего тяжелее смычка не держал. Чересполосица решетчатых оград и обожженных ярким светом коридоров, распорядок работы и отдыха в подзамочных казармах, ангарах, дежурках – ведь они и для немцев, для ефрейтора Борха, сидящего в той же тюрьме. Если кто-то зацепит его там, в ангаре, в сердцебиенной тишине обварит криком «Хальт!» – сразу, сразу подломятся ноги, ничего от него не останется, кроме заячьей дрожи, обомрет и, ослабнув рассудком, все вывалит, не способный вместить одного представления о боли и пытке. Говорил же всезнающий, как Большая Советская энциклопедия, старый Ощепков, что такие, как Рудольф, по фашистским законам считаются неполноценными, что за порочную наклонность им полагается такой же лагерь смерти, – и какой же всевластный и неубиваемый страх непрерывно когтит эту нежную душу. Верно, знатный, особо отличившийся брат до поры прикрывал его, но уж здесь-то и он не спасет.
Понимал с омерзением он, что подходит к несчастному Руди с фашистской меркой: изменивший мужскому своему естеству человек, мол, не может быть твердым ни в чем, не способен на верность, размазня он, мозгляк, бесхребетная, слабая плоть, – но кто сказал, что это утверждение не является истинным? Ну не это, а вот вообще. В том-то и штука, что фашистские законы во многом совпадали с законами природы, даже произрастали из них, как уродливые межеумки из честной земли, – в том и была их давящая сила. Черт с нею, половой любовью. Рудольф Борх просто слаб. Да при первой же искре, оглушительном грохоте невзначай опрокинутого по дороге ведра затрясутся его музыкантские руки и выронят шланг. Крестьянский сын, живучее отребье, Зворыгин не очень-то верил в изнеженных мальчиков, интеллигентов с чистыми намерениями, но с жидким сердцем и неразвитыми мышцами, тем более в таких вот барчуков, обреченных на слабость уже потому, что все отборное, ядреное достается им даром, по праву рождения. Но были же в природе и Ромашка, и Ленька Лапидус – домашние, книжные мальчики. А сразу следом накрывало воспоминание о крепком, жилистом Степаше, помышлявшем в плену только о животе – как и чем откупить свою жизнь, – и о том долговязом, как цапля, рекордсмене физической хлипкости, безымянном судье-лейтенанте, который жег его со Степашей шипением: «Да вовеки вы будете прокляты в русском народе». Он, Зворыгин, уже должен был понимать, что порою как раз вот такие дохляки и блаженные – твердо знающие по урокам, по книгам, каким должен быть человек, – и встают без оглядки на сторону правды и упорствуют в этой своей детской вере много дольше иных битюгов.
«Так ждет любовник молодой минуты верного свиданья»… Хромылял, волочился в барак и нашарил глазами на стоянке лощеных «худых» своего человека: голорукий, в одной только майке с раскрыленным орлом, Руди Борх восседал на отлизанном фюзеляже верхом и возился с приемной антенной – вокруг «мессершмитта» простиралась незыблемая, зазывающая пустота. И Григорий немедля захромал напоказ и со стоном заезженной в хвост и гриву скотины уселся на мазутную землю.
– Вас ист даст? Ауфштеен. Комт, комт, – прогугнявил беззлобно старик конвоир, налетевший на что-то невидимое в двух шагах от Зворыгина.
– Вартен, герр зольдат, битте! Кранк, кранк! Кранк нога, понимаешь?! – показал на свою распрямленную, как будто бы негнущуюся ногу, заискивающе взглядывая на старика. Растирая колено, кинул взгляд на застывшего Борха.
– Гут, гут, – конвоир привалился к заржавленной бочке и начал раскуривать трубку.
Руди дрогнул лицом, как при молнии, и, упрятав глаза, как ни в чем не бывало продолжил терзать красный провод блестящими щипчиками, щурясь так, словно нитку в иголку вдевал, – не бросаться же было ему на Зворыгина, как собака на кость. Или вовсе не мог бросить дело, пока не исправит, что велено, – и Зворыгин напрасно ему строил рожи.
Он отчетливо чуял, как гудит в деловито копошащемся Руди пронизавшая тело струна, раскалилась под ним самолетная туша, и вот Руди, кончив работу, что-то крикнул зворыгинскому конвоиру – старикан поднял складчатую, неподвижнотоскливую, как у столетней рептилии, морду и согласно кивнул.
– Ауфштеен, иван! Возьми это. Быстро, быстро, иван! – Рудольф спрыгнул с машины и тычками показывал на раскладной жестяной ящик с мелкими, будто бы хирургическими инструментами, и рука у него не дрожала, и голос почти не срывался, повелительный голос существа высшей расы.
А ведь он исполняет все как нельзя лучше, колыхнулась в Зворыгине хищная радость, предвкушение поживы, бензиновой крови, и он как-то вяло подивился тому, что помыслил о немце только как о живом инструменте, совершенно не видя человека, которого могут убить. Поднявшись, подхватил железный ящик и, пойдя за своим господином, настигнув его, глядя перед собой, словно череп зажали в тисках, задышал:
– Слушай, слушай меня хорошо. Ты в ангаре, в ангаре работаешь. Скоро ваши загонят туда самолет. Самолет номер тридцать, драйциг, драйциг, запомни! Это мой самолет. Ты должен положить в кабину шланг. – Он еле выжал из себя смешное это «должен», но в то же время думал и о том, что войлок на сиденье жесток, как фанера, и что бухту шланга под ним не нащупать никак. – В сиденье, в сиденье положишь, под войлок. Нужен шланг, десять метров. В скатке – десять витков. Я тебе покажу, какой нужен, сейчас…
Не пустыней они волочились к ангару – то навстречу, то наперерез выбегали, тащились механики, полуголые немцы и наши в полосатых больничных пижамах, и Зворыгин, почуяв палящую близость чужого, замолкал, точно веяньем стужи запекало его неприметно подвижные губы. Попадались девицы в немецкой солдатской одежде, белокурые, свежие, стройные, пробегали и зыркали на Зворыгина полными отвращения глазами, как кошки. Вот кого надо остерегаться: прямодушных, бесхитростных, чистых, подчинявшихся стадному чувству, прополосканных ихней фашистской пропагандой со школьной скамьи; вот уж кто не преминет донести о сомнительном и подозрительном. Много их было тут – подавальщиц, связисток, зенитчиц: не могли уже немцы обходиться без них в своем войске, как и мы не могли обойтись, бросив цвет и создательниц жизни в окопную грязь.
Погрузились в прохладу и грохот ангара – великанской машинной санчасти; многоногое шарканье и железные звуки ремонтной морзянки потащили Григория вглубь; озирался, считал подневольных людей-муравьев – может Руди остаться у машины один хоть на десять минут, хоть на миг?
Миновав испещренную дырами, словно когтями дьявола изодранную тушу последнего фиалкового «МиГа», он почуял вину перед собственной ласточкой, которую задумал пропустить сквозь те же свинцовые строчки, клевки, причиняя ей боль, обрекая на рваные раны, от которых доселе всех своих ястребочков, девчонок берег, как от мерзостной оспы, проказы. Но эта хирургическая операция была необходима для переливания крови – да-да, операция, которой он не делал никогда, да и никто еще не делал в воздухе, наверное. Тут скальпель был в нетвердых, сведенных напряжением руках розовощекого молочного курсантика, захваченного гоном, – и не скажешь ему: погоди, дай мне сдвинуться на волосок, дай еще одно неуловимое дление; брюхо, брюхо мое пожалей, проводящие струны, хребет.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!