Весна священная - Алехо Карпентьер
Шрифт:
Интервал:
может, новая раса и сделает что-то новое. Во всяком случае, если они победят, победа их не испортит, великий замысел не рухнет под тяжестью разочарования и размягченности, почти неизбежных при окончании битвы, когда победитель отдыхает. Но ведь «что-то новое» — это революция, а самое слово, самая мысль о ней насмерть пугает меня. С самого детства, с Баку, меня гнала куда-то против воли именно революция. Сейчас это слово искушает меня, выражая возможность, от которой я инстинктивно отшатывалась. И все же я знаю, что в горах скрылся от полиции, готовой истерзать его и прикончить, «возлюбленный Мелибеи». В Гаване у меня нет никого. В горах у меня тот, кого я считаю сыном, ибо ему досталась вся моя несбывшаяся материнская любовь. Потому мне и будет очень тяжко, если мятежников разобьют. Когда я вспоминала о той клоаке, в какую обратила Гавану жадность и безответственность разложившихся, тупых буржуа, мятежная армия казалась мне чем-то цельным и чистым. «Ты все пролистала?» — спросил меня вечером доктор. (Мне показалось, что он подчеркнул слово «все», чтобы и я ответила «со значением», а может, сказала что-нибудь. Нет, меня так просто не купишь. Если я и сочувствую сейчас тем, из Сьерра-Маэстры, причины непросты и объяснять их долго.) «Все пролистала?» — переспросил он. «Да,— безмятежно ответила я.— Как сохранилась Грэйс Келли, королева Монако! Очень интересно про Букингемский дворец, и про Виндзорский замок, и про роман Питера Таунсенда с принцессой Маргарет». Доктор на меня глядел то ли с жалостью (как глупа!), то ли с восхищением (как осторожна!). Однако я решила уклоняться от бесед о том, что уже занимает здесь всех. КЬнечно, в этом городке, как и повсюду, есть стукачи, доносчики, соглядатаи, которые слышат сквозь стену. Таким может оказаться самый невинный с виду человек — монашка в лиловом одеянии, подпоясанном желтой веревкой, которая часто просит у меня милостыню; лоточник, каких уже нет в большом городе, подолгу раскладывающий передо мной свои кружева и ленты; продавец шоколада или, наконец, разряженная дама, жена местного политика (тьфу, тьфу, тьфу, суеверно шепчу я), которая заходит без всякой причины «справиться о здоровье», хотя я ни на что не жалуюсь. Доверять никому нельзя. А после того, что со мной случилось, надо быть особенно осторожной... «Возлюбленный Мелибеи в Давосе, и спасибо. Он и его друзья борются со страшным, жестоким режимом — еще лучше. Однако мои добрые чувства к тому, что я плохо знаю и плохо вижу сквозь горный туман, вызваны чисто 418
личными причинами. Так что подождем и будем, подобно Кандиду, возделывать свой сад...» Когда я оказалась у мадам Кристин, я почувствовала, что пришла домой — в дом, где я не только ела и спала, но и общалась с десяти утра до восьми вечера с теми, кто разделял мои взгляды. Если мне хотелось отдохнуть, я смотрела, как работают мои единомышленники, а сама сидела на полу, прислонившись к стене, в трико и в туфельках, и дышала пылью, легко поднимавшейся с пола, и пыль эта пахла славой. На первом уроке учительница моя кричала под неизменные мелодии расстроенного рояля, звучавшие во всех балетных классах: «Нет, чему тебя там учили? Вы поглядите, поглядите! Разве это пор-де-бра? А это гран-жетэ? О, господи! Ну-ка, давай: плие, глиссе, прыжок, глиссе,'плие... Какой кошмар! Англичане дерьмовые, совсем испоганили девку!..» Значит, мне была особенно нужна строжайшая дисциплина. Я целыми днями стояла у станка, словно начинающая. Мадам Кристин бранила меня, бранила меньше, совсем не бранила через несколько недель, и я ощущала, что двигаюсь вперед. Вечерами, после сытного русского обеда, наставница рассказывала мне о тамошних ужасах, о лишениях, эпидемиях, непогребенных трупах, о черном рынке, о недовольстве крестьян, которое все растет, о бунтах самих рабочих и о гом, как удалось ей бежать из ада через Константинополь: «Хорошо хоть, это ненадолго. Наша родина промытарится годик-другой. А потом... да уж, потом мы из них кишки выпустим, главарей повесим на площади, большевиков изничтожим, бабы их будут голыми валяться по дорогам, мы встретим в Москве светлую пасху... Ты получишь главную роль в моем балете, помнишь, «1812 год»? — там прекрасно звучит «Боже, царя храни», а эти чудища взяли гимн даже не русский, какого-то француза, рабочего, то ли Дегетра, то ли Дегита, Дегюйтера, не знаю... В общем, называется «Интернационал»... Признаюсь, меня уже утомляли вечные пасхи в Москве—лейтмотив всех бесед, когда совсем небогатые люди горевали о землях на Украине, поместьях на Кавказе, особняках в Петрограде. Все, от мала до велика, вспоминали дворцовые балы, а те, кто служил в царской армии, прибавляли себе чин-другой, а заодно и звезды на погонах, хранившихся в нафталине. «Ну, эту пасху в Москве!» Maybe yes от maybe по1. Посмотрим. Я становилась из подростка женщиной и не могла болтать невесть о чем. Жить я решила моей 1 Может—да, а может — нет (англ.). 14* 419
реальностью, реальностью искусства, переносившей меня в особый мир, отличный от мира прохожих, которых я встречала на улице. Сто пятьдесят вечеров в замке Спящей Красавицы перевернули мои представления, и я видела все как бы в обратной перспективе. Моя реальность была здесь, перед рампой, чужая—за ней, в темном, смутном пространстве, где едва виднелись головы тех, чей единственный долг—аплодировать нам, если мы им угодили, поощрять нас и кормить. Мой мир не был «их миром», но являлся им на сцене, когда поднималась граница наша—занавес. Публика обретала жизнь, если, прислонившись к кулисе, я слышала, как она шумит, волнуется, бушует, хваля или отвергая то, что делаем мы. Потом она исчезала, распылялась, уходила в лабиринты города и больше не занимала меня. Кажется, одна работа по теории театра называлась «Театр как представление» (я читала ее, но подзабыла); так вот и я сейчас
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!