Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий - Валерий Игоревич Шубинский
Шрифт:
Интервал:
Но увы – написано было лишь два авторских листа; из них удалось выжать связного текста на два “подвала” в “Возрождении” (1932. 30 апреля и 4 июня).
19 июля 1932 года из пансиона в Арти Ходасевич пишет Берберовой: “…последняя вспышка болезни и отчаяния были вызваны (sic!) прощанием с Пушкиным. Теперь на этом, как и на стихах, я поставил крест. Теперь нет у меня ничего”[703]. В следующем письме, от 23 июля, он так объяснял свои слова: “«Крест» на Пушкине значит очень простое: в нынешних условиях писать его у меня нет времени. Нечего тешить себя иллюзиями. Но, с другой стороны, условия могут измениться…”[704]
Владислав Фелицианович все отчаянно еще надеялся, что условия изменятся. Но было другое препятствие, непреодолимое: отсутствие доступа в отечественные архивы и недостаток книг. А пожалуй, еще и третье: нехватка внутренних сил, которые еще были во время работы над “Державиным”. Несколько раз до конца жизни Ходасевич пытался снова взяться за биографию Пушкина – и всякий раз отступал. В 1933 году он все же завершил и напечатал в “Возрождении” (четырьмя “подвалами”) третью главу. Она оказалась последней.
Кроме “Пушкина” был еще один большой замысел – автобиографическая книга “Младенчество”, которую Ходасевич начал в 1933 году. Осенью (12, 15, 19 октября) отрывки из нее появились в “Возрождении”. Дальше произошло следующее: “«Левая» часть эмигрантской общественности была возмущена: кому интересны его воспоминания детства? Что он, Лев Толстой, что ли? Давление было столь сильным, что ему пришлось бросить начатую книгу”[705]. Логика этого возмущения не совсем ясна, но совсем уж непонятна чувствительность к нему Ходасевича. Судя по всему, у него еще хватало дыхания на великолепное начало (“Младенчество” – прекрасная проза, мы обильно цитируем ее во второй главе нашей книги), а на цельную книгу – уже нет. Впрочем, в 1930-е рождается множество небольших мемуарных текстов: Ходасевичу нужно было чем-то заполнять “подвалы” “Возрождения” (заодно он оказывал неоценимую помощь своему будущему биографу). Часто повод к мемуарам давало известие о смерти знакомого. Такие известия приходили все чаще.
В письме Ходасевича Берберовой от 23 июля 1932 года есть важные слова: “отныне (согласен – поздненько) я буду жить для себя и руководствоваться своими нуждами”[706]. Но что это значило теперь – жить для себя? Не было уже ни стихов, ни больших замыслов в прозе. В сухом остатке – полунищий и болезненный немолодой холостяк, заслуженный литературный поденщик, газетный критик и публицист.
Нина по-прежнему занимала его мысли. Ходасевич стремился так же выстроить отношения с ней, как прежде с Анной Ивановной – превратить былую любовь в дружбу, в которой он занимал бы положение “старшего”, мудрого наставника и советчика. На сей раз это отчасти получилось, потому что любящим и брошенным был он, а Берберова, находясь в “сильной” позиции, старалась щадить его чувства, может быть, отчасти ему подыгрывала. Но без недоразумений не обходилось. Очень характерно письмо Ходасевича Нине, относящееся к весне 1933 года:
Ася[707] сказала правду о моем недовольстве “консьержным” способом сообщения между нами. Но если она сказала, что я “стараюсь узнать” что-нибудь о тебе от кого бы то ни было, – тут она либо просто выдумала, либо (это вернее) – меня не поняла. Что я знаю о тебе, я знаю от тебя, и только от тебя. Неужели ты думаешь, что я могу о тебе сплетничать с Феклами? Поверь, я для этого слишком хотя бы самолюбив – ведь это очень унизило бы меня. Это во-первых. А во-вторых – ни одна из них этого и не посмеет – мой характер слишком известен, и на сей раз эта известность служит мне хорошую службу. ‹…›
Этого мало. О каких сплетнях может идти речь? Допустим, завтра в газетах будет напечатано, что ты делаешь то-то и то-то. Какое право я имею предписывать тебе то или иное поведение? Или его контролировать? Разве хоть раз попрекнул я тебя, когда сама ты рассказывала мне о своих, скажем, романах? Я недоволен <не> твоим поведением. Я говорил Асе, что меня огорчает твое безумное легковерие, твое увлечение людьми, того не стоящими (обоего пола, вне всяких любовей!), и такое же твое стремительное швыряние людьми. Это было в тебе всегда, я всегда это тебе говорил, а сейчас, очутившись одна, ты просто до экстаза какого-то, то взлетая, то ныряя, купаешься в людской гуще. Это, на мой взгляд, должно тебя разменивать – дай Бог, чтобы я ошибся. ‹…›
Милый мой, ничто и никак не может изменить того большого и важного, что есть у меня в отношении тебя. Как было, так и будет: ты слишком хорошо знаешь, как я поступал с людьми, которые дурно относились к тебе или пытались загнать клин между нами[708].
Тем не менее уже начиная с весны 1932 года в “камер-фурьерском журнале” все чаще упоминается другое женское имя. Сестры Марголины, родственницы Марка Алданова и Леонида Каннегисера, появились рядом с Ходасевичем и Берберовой в их последнюю совместную зиму. Одна из них, сорокалетняя незамужняя Ольга, сблизилась с ними особенно тесно.
Ольга Борисовна Марголина родилась в 1890 году в Петербурге. Дочь преуспевшего ювелира, она получила воспитание, характерное для богатой ассимилированной еврейской семьи, живущей в столице, – включая поездки в Швейцарию и уроки тенниса. Сейчас, в эмиграции, она жила так же, как многие другие: нуждалась, зарабатывала на жизнь шитьем шапочек. Берберова описывает ее так: “У нее были большие серо-голубые глаза и чудесные ровные белые зубы, которые делали ее улыбку необычайно привлекательной. ‹…› Небольшого роста, ходила тихо и говорила тихо. ‹…› Я вспоминаю, что когда я бывала с ней, у меня было такое чувство, будто я слон, который вдвинулся в посудную лавку и сейчас все раздавит кругом, а заодно и самое хозяйку лавки”[709].
Еще в отрочестве Ольга случайно забрела в православную церковь во время службы и там “пережила какое-то особенное чувство смирения и подъема и несколько незабвенных минут, которые навсегда изменили ее”[710]. С годами она “постепенно пришла к убеждению, что ей надо креститься. Она говорила, что в еврейской религии женщине как-то нечего делать, ей нет там места. Еврейская вера – мужская вера”[711]. Но формальный переход Марголиной в православие состоялся лишь осенью 1939 года, после смерти Ходасевича.
Первые письма Ходасевича Ольге относятся
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!