Михаил Булгаков - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
А назавтра во второй половине дня позвонил Сталин. Связь этого «телефона» с самоубийством Маяковского несомненна, о ней справедливо пишут все исследователи. Но стоит вспомнить еще об одном важном шаге, предпринятом Сталиным весной 1930 года и на первый взгляд с литературой никак не связанном. 5 марта 1930 года в «Правде» была опубликована статья «Головокружение от успехов», на время приостановившая разорение русской деревни. Какими бы ни были дальнейшие планы Сталина, нет сомнения, что в ту весну он действительно боролся с перегибами в той мере, в какой это отвечало его целям. А случай Булгакова именно таким литературным перегибом, который надлежало исправить, и был. И дело заключалось не только в Булгакове, звонок Сталина моментально стал достоянием всей литературной и театральной общественности. Это был сигнал, готовность власти если не к диалогу, то к маневру, а для самого Сталина он превратился в инструмент общения с творческой интеллигенцией и в конечном итоге в точечное оружие ее массового подавления – ошарашивать писателей и поэтов своими неожиданными телефонными звонками. Но звонок Булгакову оказался первым, получившим широкую известность.
Существуют два классических женских рассказа о случившемся 18 апреля разговоре между драматургом и вождем. Одно воспоминание принадлежит Любови Евгеньевне, второе – Елене Сергеевне.
Белозерская:
«Однажды, совершенно неожиданно, раздался телефонный звонок. Звонил из Центрального Комитета партии секретарь Сталина Товстуха. К телефону подошла я и позвала Михаила Афанасьевича, а сама занялась домашними делами. Михаил Афанасьевич взял трубку и вскоре так громко и нервно крикнул: „Любаша!“, что я опрометью бросилась к телефону (у нас были отводные от аппарата наушники).
На проводе был Сталин. Он говорил глуховатым голосом, с явным грузинским акцентом и себя называл в третьем лице. „Сталин получил, Сталин прочел…“ Он предложил Булгакову:
– Может быть, вы хотите уехать за границу?..
Но Михаил Афанасьевич предпочел остаться в Союзе» [8; 394].
Более пространным выглядит мемуар Елены Сергеевны: «А 18-го апреля часов в 6–7 вечера он прибежал, взволнованный, в нашу квартиру (с Шиловским) на Большом Ржевском и рассказал следующее. Он лег после обеда, как всегда, спать, но тут же раздался телефонный звонок и Люба его подозвала, сказав, что из ЦК спрашивают. М. А. не поверил, решил, что розыгрыш (тогда это проделывалось), и взъерошенный, раздраженный взялся за трубку и услышал:
– Михаил Афанасьевич Булгаков?
– Да, да.
– Сейчас с вами товарищ Сталин будет говорить.
– Что? Сталин? Сталин?
И тут же услышал голос с явным грузинским акцентом:
– Да, с вами Сталин говорит. Здравствуйте, товарищ Булгаков (или Михаил Афанасьевич – не помню точно).
– Здравствуйте, Иосиф Виссарионович.
– Мы ваше письмо получили. Читали с товарищами. Вы будете по нему благоприятный ответ иметь… А может быть, правда, – вас пустить за границу? Что – мы вам очень надоели?
М. А. сказал, что он настолько не ожидал подобного вопроса (да он и звонка вообще не ожидал), – что растерялся и не сразу ответил:
– Я очень много думал в последнее время – может ли русский писатель жить вне родины. И мне кажется, что не может.
– Вы правы. Я тоже так думаю. Вы где хотите работать? В Художественном театре?
– Да, я хотел бы. Но я говорил об этом, и мне отказали.
– А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся. Нам бы нужно встретиться, поговорить с вами…
– Да, да! Иосиф Виссарионович, мне очень нужно с вами поговорить.
– Да, нужно найти время и встретиться обязательно. А теперь желаю вам всего хорошего.
Но встречи не было. И всю жизнь М. А. задавал мне один и тот же вопрос: почему Сталин раздумал?» [40; 299 300]
Булгаков действительно мечтал о встрече со Сталиным. Входило это в расчет кремлевского горца или нет, но случившийся на Страстной неделе 1930 года, и не просто на Страстной неделе, а в Страстную пятницу, и не просто в Страстную пятницу, а примерно в три-четыре часа дня, то есть как раз тогда, когда в немногих уцелевших православных храмах Советской России шла служба с чином выноса Плащаницы, – так вот происходивший именно в эти страшные, скорбные минуты короткий, сумбурный разговор писателя и правителя, о подлинном содержании которого со всеми его нюансами мы можем теперь только гадать, стал одним из самых главных и роковых событий в жизни Михаила Булгакова. Некоей преждевременной кульминацией на его жизненном пути, испытанием, которое ему не было дано до конца вынести. На вопрос, соотносил ли сам Булгаков дату этой «судьбоносной» беседы с церковным календарем и порядком богослужения Великой пятницы, можно практически однозначно утверждать: да, соотносил. И дело не только в том, что, выросший в православной семье, он не мог не помнить о значении этого дня, но в том, что именно день казни Иешуа подробно, по часам описан в «евангельской» линии романа. Это как раз тот самый момент, когда временное и вечное смыкаются в человеческой судьбе, и к этому разговору Булгаков мысленно возвращался всю свою жизнь, причем можно с уверенностью предположить, что в сознании одного из участников этой беседы происходила ее мифологизация.
Год спустя после разговора со Сталиным Булгаков писал Вересаеву:
«…В самое время отчаяния мне позвонил генеральный секретарь Поверьте моему вкусу: он вел разговор сильно, ясно, государственно и элегантно. В сердце писателя зажглась надежда: оставался только один шаг увидеть его и узнать судьбу» [13; 242], – и в который раз ключевым здесь оказывается слово «судьба», которое теперь прочно ассоциировалось со Сталиным.
Иначе отражение этого разговора выглядит в письме от 28 февраля 1932 года Павла Попова Булгакову, письме, что характерно, – отправленном не по почте, а с нарочным. Размышляя о причинах восстановления «Турбиных» во МХАТе, Попов писал: «…даже не подумал, „что это значит?“ Мало того – Эйхенбауму внушил, что Вы… ни с кем не дружны, что был всего телефонный разговор, причем Вы и не разобрали, кто говорит, да письмишко, и по телефону-то говорили под самую Пасху, а ведь праздники упразднили. Эйхенбаум выпил, закусил и поверил, и перестал ссылаться на Слонимского, „только что“ приехавшего из Москвы» [57; 94].
Попов, таким образом, значение этого телефона пытался дезавуировать, но едва ли ему удалось своего добиться. Надо признать, что в истории с Булгаковым лучший друг советских писателей сыграл роль покровителя гениально. «Король» поймал «Мольера» на крючок, он его утешил, обнадежил, привязал к себе и намекнул на возможность исключительных, особенных отношениях между писателем и вождем. Их оставалось только додумать, вообразить, чем Булгаков последующие месяцы и годы и занимался, обдумывал, обыгрывал, даже пародировал, не случайно вложив в текст «Мольера» знаменитый пассаж: «Один из мыслителей XVII века говорил, что актеры больше всего на свете любят монархию. Мне кажется, он выразился так потому, что недостаточно продумал вопрос. Правильнее было бы, пожалуй, сказать, что актеры до страсти любят вообще всякую власть. Да им и нельзя ее не любить! Лишь при сильной, прочной и денежной власти возможно процветание театрального искусства. Я бы мог привести этому множество примеров и не делаю этого только потому, что это и так ясно». И несколько страниц спустя: «Искусство цветет при сильной власти!»
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!