Сопротивление большевизму. 1917-1918 гг. - Сергей Владимирович Волков
Шрифт:
Интервал:
Важнейших «преступников» он допрашивал лично. Подпоручика Романовича, находящегося сейчас в Сибирском стрелковом батальоне Южной армии, он допрашивал так: водил заряженным маузерам около головы, стрелял из пулемета мимо него…
Особенным зверством, кроме Дзержинского, отличался следователь Роттенберг, сделавший бритвой три надреза на груди Романовича: резал бритвой и капал одеколон. Увы, это был не единичный пример пытки безоружного человека. «Недурен» был заведующий 2-м контрреволюционным отделом Лацис: в подтяжках поверх голубой рубахи, задравши ноги к потолку, он лежал на кровати. Приходили просительницы, большей частью дамы или старики, ибо мужчине ходить сюда опасно: княгини Гагарины, Оболенские, баронессы…
– Расстрелян, – холодно говорил он, ничего не слушая.
– Да нет же, я видела его сейчас, – рыдала женщина.
– Ну будет расстрелян…
Этот же Лацис поместил в «Известиях Совета рабочих депутатов» свою статью «Законы гражданской войны», в которой доказывал, что раненых нужно добивать, ибо «таковы законы не империалистической войны». Я знал хорошо, что представляли собой Лацис, Дзержинский и Роттенберг, и пощады не ждал. Доцента Назаревского уже допросили. Удостоился и я такой чести.
– Вы Сидоров?
– Да.
– Бывший офицер?
– Да.
Следователь Кикодзе сделал официальное холодное лицо. (Было Кикодзе лет девятнадцать и, видимо, работа следователя ужасно его занимала.)
– Вы скрываете от рабоче-крестьянской власти организацию контрреволюционного заговора?
– Ей-богу же нет.
Смотрел я в окно и думал, что все уже решено – достаточно того, что я бывший офицер, вполне достаточно для их «революционных величеств». Откуда-то из коридора доносился хриплый голос Дзержинского: «Расстрелять! Расстрелять! Чтоб спокойно можно было ложиться спать».
Но меня не расстреляли (сразу, по крайней мере).
– В тюрьму, – лаконически приказал «товарищ» следователь. И вот я сижу в Бутырской тюрьме. Против нашей камеры одиночный корпус. Сквозь железо решеток желтые лица… Хвостов[242], Щегловитов, Иловайский, Соболевский, Белецкий[243], студенты, священники, офицеры и опять офицеры. Все больные лица. Князь Гагарин с сыном, фон Мекк, Кологривов… Вот где ты, русская аристократия! В нашей камере интереснейший «преступник». Это некий Ермоленко, тот самый знаменитый офицер Дмитрий Спиридонович Ермоленко, который был в немецком плену, был принят немцами за «украинского» деятеля германской формации, тоже Дмитрия Ермоленко, и в качестве такового допущенный в «святое святых» германского штаба, а затем ловко улизнувший, приехавший в Петроград и рассказавший о кое-каких списках в «делах» германского Генерального штаба, где фигурировала, кроме фамилии Ермоленко, еще другая, более громкая, фамилия человека, о котором говорили как о честнейшем и убежденнейшем вожде рабочего класса.
Допрашивать Ермоленко приехал не кто иной, как сам комиссар юстиции – Стучка. Нашумел, накричал, пригрозил «к стенке» и уехал, жестоко разнося начальника тюрьмы Отто Воловского за то, что он посадил арестанта, способного скомпрометировать «вершину» советской власти, в общую камеру. Немедленно же Дмитрия Спиридоновича бросили в «одиночку».
Я уже приготовил чистую рубашку, как неожиданно получил в посылке записку, радостно взволновавшую меня. Дело в том что у меня была кое-какая «протекция». У члена ЦИК доктора Семашко был секретарь, мой гимназический товарищ, некто Щепотьев. В ЦИК заседал мой бывший курсовой офицер подпоручик Александровского училища Владимирский (личность темная и карьерист первостепеннейший), между прочим, 1 марта кричавший: «В присяге есть святые слова и вычеркнуть их нельзя», а затем, конечно, ловко перекочевавший туда, где и платят и кормят, сперва записавшись в эсеры, затем при расколе партии в октябре – в левые эсеры, затем, после мятежа левых эсеров, – конечно в коммунисты.
Кроме того, имелся еще Бердников, левый эсер, – ни более ни менее как член Верховного революционного трибунала, с которым я познакомился в эпоху моего увлечения идеей левоэсерства и сопротивления немцам. Все эти четверо стали хлопотать о моей шкуре. В результате щелкнул замок: «Вы свободны». Я помню тупое, недоумевающее лицо стража. «Свободны…» Помню дом, слезы матери, ее рассказы о тех унижениях, которые она перенесла в передних «передовых людей» революции, помню спокойно-радостную улыбку отца. «Смотрю на Митю и не верю, что это он», – говорил отец растроганным голосом.
Вечером я побежал благодарить товарища Бердникова. Член трибунала принял меня милостиво на лестнице. Его иудейская физиономии была непроницаемо горда.
– Товарищ Лацис был немного пьян, – сказал он, выразительно щелкнув по воротнику, – поэтому и удалось так скоро. Ну, теперь вы в безопасности. Прощайте!
Аудиенция кончилась. Я ушел счастливый и дома заснул радостным сном. Сквозь слезы счастья я думал: «А завтра уеду». И мне снился Тихий Дон и кучка бесстрашных, оскорбленных, героических людей – простых борцов за Россию.
Проснулся ли я или это был кошмар, тяжелый и мучительный? В лицо мне смотрели узкие дула винтовок, а посреди комнаты стоял, паясничая и паясничая, с револьвером в руке филер Чрезвычайной комиссии латыш Буйкинс. «Одевайтесь!»
Боже, с каким трудом я надевал в этот вечер (было 11 часов вечера) свои сапоги.
– Вы арестованы!
– Знаю, знаю.
Скорее натянул шинель, скорее вон из дома. На улице уже ждал черный автомобиль. Скорее! Скорее! Рванулась, дернула машина. Плавно покатилась. Прощай дом, прощай сад. Кто-то махал в окне платком. Кто-то рыдал. Боже мой, мама, мама…
Через десять минут я снова оказался в унылых застенках Чрезвычайки. Из загородки одиночек (перед огромной общей залой были маленькие клетушки одиночек) глянули на меня чьи-то мученические глаза.
Чрезвычайка набита битком. На полу лежит и умирает офицер Череп-Спиридович (у него тиф). Двух его братьев расстреляли, а около него, умирающего, уже крутится юркий «человечек» Чрезвычайки, Ян Кальнин.
«Смотрите сюда! – истерически кричит офицер в полубреду. – Смотрите, как умирают русские офицеры. Они красиво умирают. Это их специальность».
Я сажусь на нары. Тихо кругом. Только бред офицера. Замечаю у окна высокую фигуру священника. Тихо здороваемся. Вдруг в камеру входит человек с саблей, нелепо болтающейся у ног, – высокий восемнадцатилетний малый, Буйкинс – один из ленинской опричнины. Нараспев хрипло выкрикивает фамилии. Все знают, куда он их зовет. У окна, прижавшись друг к другу лбами, смотря воспаленными внимательными глазами, серьезно совещаются о чем-то два брата Фриде, англичане (участники знаменитого заговора Локкарта)[244]. Я знал, о чем говорят они, эти бледные, серьезные, с посерелыми лицами братья. Один из них был присужден к смертной казни.
– Я пойду за тебя!
– Нет!..
Тут же ходила между сонными мужчинами и детьми девочка лет двенадцати. «Вы зачем здесь?» И она ответила тихо и просто: «Мой папа полковник…» И всегда, шагал ли я окруженный вооруженными людьми, или стоял в почтительной позе «арестанта», я всегда видел перед собой эти недетские широкие
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!