Достоевский - Людмила Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Уже через неделю дрезденской жизни наедине друг с другом выяснилось, что Анна Григорьевна, с ее якобы головной любовью, подвержена таким же страстям, которые мучат обычных женщин, — а именно жгучей ревности. Оказалось, что Ф. М. не забыл ту единственную, кем был навеян роман «Игрок» и кого А. Г. имела все основания сильно не любить. В Дрездене ей открылся не только факт переписки бывших возлюбленных, но и физическое существование писем, этих зримых доказательств неостывшей страсти.
Собственно говоря, эпистолярное общение Сусловой с Достоевским, уже давно не столь оживленное, как прежде, не прерывалось. С осени 1865-го Аполлинария жила в России; после Парижа ей трудно было привыкнуть к грязным улицам Петербурга, к пьяным в подворотнях, к разбитым дорогам — ко всем изъянам отечества она отнеслась с тем же раздражением, что и к предложениям руки и сердца, которые делал ей Достоевский и которые она считала нелепостью. Она записала в дневник то, что сказал Ф. М. о ее характере: «Если ты выйдешь замуж, то на третий день возненавидишь и бросишь мужа». И добавил: «Ты не можешь мне простить, что раз отдалась, и мстишь за это; это женская черта». Они продолжали спорить и противоречить друг другу; Аполлинария дразнила его — грозилась сделаться святой, пройтись босиком по Кремлевскому саду в Москве и рассказывать, о чем с ней беседуют ангелы... О своем постоянном раздражении, досаде и злости на умных людей, окружавших ее в Петербурге, она писала графине Салиас де Турнемир, но та, женщина тонкая и проницательная, реагировала на письма подруги по-своему: «Дай вам Бог полюбить хорошего, честного человека, выйти замуж и воспитать честных детей. Это лучшее для женщины. Жизнь девушкой слишком одинока и, скажу, безрадостна, что бы там ни говорили... Я еще не видала девушки пожилой счастливой»13.
О том, что незадолго до знакомства с ней, Аней Сниткиной, Ф. М. предлагал руку и сердце «Полине», Анна Григорьевна знала: в памятный день окончания «Игрока» Достоевский показывал ей портрет Сусловой шестилетней давности, и Полина-Аполлинария показалась стенографистке «удивительной красавицей»; Ф. М. признавался, что ни за что не хочет расстаться с портретом. Знала об этом — быть может, от матери — и Л. Ф. Достоевская, но излагала причины расставания отца с
«Полиной» по-своему: «Отец тогда начинал печатать “Раскольникова”. Как всегда, уже с первых глав критики обрушились на эту вещь и взапуски ругали его. Один объявил публике, что Достоевский в лице Раскольникова оскорбляет студентов. Эта глупость, как впрочем все глупости, пользовалась громадным успехом в Петербурге. Студенты, только что восхищавшиеся Достоевским, как один, отвернулись от него. Когда Полина увидела, что отец мой вышел из моды, она перестала им интересоваться. Она заявила Достоевскому, что не может ему простить преступления против русских студентов, этой святыни в ее глазах, и порвала с ним. Отец не пытался ее удерживать; у него давно уже не осталось иллюзий в отношении этого легкомысленного создания».
Однако несмотря на разрыв, происшедший на самом деле задолго до публикации «Преступления и наказания» и безотносительно к критике романа, несмотря на неоднократные отказы Сусловой стать женой писателя, они продолжали переписываться. В начале декабря 1865 года Аполлинария уехала к матери, в село Иваново под Владимиром, откуда писала Достоевскому и получала ответные письма. Ее мечты о полезной деятельности, как и надежды на осмысленную жизнь в России, хотя бы в роли сельской учительницы, очень скоро были поставлены под угрозу: если заграница всего лишь опостылела Аполлинарии, то Россия оказалась для нее опасна.
С первых дней возвращения на родину она, как нигилистка, имеющая «сношения с лицами, враждебными правительству» (то есть с заграничным кругом Герцена) и получавшая письма с «ругательствами на Россию», попала, вместе с братом Василием, под полицейский надзор. Она никак не могла предвидеть, что ее переезды от матери из Владимирской губернии к брату в тамбовскую Лебедянь драматически совпадут с грозными событиями государственного масштаба.
Четвертого апреля 1866 года, в четвертом часу пополудни, Александр II после обычной прогулки в Летнем саду в сопровождении племянника, герцога Николая Лейхтенбергского, и племянницы, принцессы Марии Баденской, садился в коляску, когда неизвестный молодой человек выстрелил в него из пистолета. В эту секунду стоявший в толпе крестьянин Осип Комиссаров ударил убийцу по руке и пуля пролетела над головой царя. Передавали, что, когда жандармы схватили злодея и подвели к экипажу государя, тот спросил: «Ты поляк?» — «Русский», — отвечал террорист. «Почему же ты стрелял в меня?» —
«Ты обманул народ, обещал ему землю, да не дал». «Провидение бодрствовало над драгоценной жизнью...» — писали газеты.
Преступник был доставлен в Третье отделение. Следствие установило, что стрелявший, 25-летний дворянин Дмитрий Каракозов, бывший студент Казанского и Московского университетов, исключенный из учебных заведений за участие в беспорядках, принадлежал к руководимой его двоюродным братом Ишутиным московской тайной организации, имевшей целью распространить в народе социалистическое учение и подготовить государственный переворот. Было доказано, что члены московского кружка имели связи с петербургскими единомышленниками, со ссыльными поляками и русскими выходцами за границей; при этом Каракозов, сторонник индивидуального террора, полагал, что убийство царя даст толчок для социальной революции.
Известие о покушении на государя быстро распространилось по столице. Случившееся было настоящим потрясением — впервые в российской истории кто-то осмелился публично покушаться на жизнь царя. Сильнейшее переживание испытал и Достоевский. П. И. Вейнберг, посетивший в день покушения Майкова, вспоминал: «Мы мирно беседовали о чисто литературных, художественных вопросах, когда в комнату опрометью вбежал Федор Михайлович Достоевский. Он был страшно бледен, на нем лица не было и он весь трясся, как в лихорадке.
— В царя стреляли! — вскричал он, не здороваясь с нами, прерывающимся от сильного волнения голосом. Мы вскочили с мест.
— Убили? — закричал Майков каким-то — это я хорошо помню — нечеловеческим голосом.
— Нет... спасли... благополучно... Но стреляли... стреляли... стреляли...
И повторяя это слово, Достоевский повалился на диван в почти истерическом припадке...
Мы дали ему немного успокоиться, — хотя и Майков был близок чуть не к обмороку — и втроем выбежали на улицу»14. Взбудораженная улица, возбужденная толпа вскоре поглотили Достоевского и Майкова...
Ф. М. был, несомненно, одним из тех, кто уже тогда, во время первого покушения, представлял подлинные масштабы происходящего, хотя газеты вовсю трубили, что 4 апреля математически доказало могучее, чрезвычайное, святое единение царя с народом. Вопрос, который и много лет спустя будет мучить писателя, — донесет ли он, если случайно узнает о готовящемся покушении на царя — имел трагический ответ: ни он, ни любой другой русский образованный человек не донесет, хотя даже по закону обязан это сделать. Через десять лет он запишет горькие наблюдения: «Факты. Проходят мимо. Не замечают. Нет граждан, и никто не хочет понатужиться и заставить себя думать и замечать... Нет оснований нашему обществу, не выжито правил, потому что и жизни не было. Колоссальное потрясение, — и всё прерывается, падает, отрицается, как бы и не существовало. И не внешне лишь, как на Западе, а внутренно, нравственно».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!