Ссыльный № 33 - Николай Николаевич Арденс
Шрифт:
Интервал:
Горе, бедность, любовь, подвиг, гордость — все это, одолённое и выстраданное, становилось святым и величественным, — так казалось Федору Михайловичу, приступившему к своему любимейшему предмету — к душе человеческой.
Но так как этот предмет представлял собою все же нечто весьма неопределенное и уж во всяком случае неосязаемое, то Федору Михайловичу и пришлось подолгу и пристально приглядываться не только к «живым», так сказать, душам, но и к воображаемым. Вот почему он с таким упоением стал вникать в Шиллера и Бальзака, а потом перешел и к физиологическим особенностям мозга. Ко всему тому вглядывание в самого себя и стремление обнаружить в самом себе какие-то «законы», касающиеся «души», были для него самонужнейшей вещью.
Когда он пришел к доктору и рассказал о своих «кондрашках», Степан Дмитрич понял: пациент был из нетерпеливых молодых людей, принявших нечто от своих родителей и растревожившихся уже не на шутку в ранние годы жизни, чрезвычайно трудной, взбудораженной честолюбивыми феериями и при этом беспорядочной. Тургенев и Белинский недаром бранили его за эту «беспорядочность». И вся эта жизнь, думалось доктору, расстилалась на фоне жесточайшей нужды и к тому же борьбы за несбыточные сокровища мира, которые будто бы должны были (непременно должны) свергнуться с неведомых вершин прямо к его ногам.
Белинский был тысячу раз прав, предполагая, что лиходейка-судьба жестоко потрясла Федора Михайловича.
Степан Дмитрич решал идти на разные жертвы — лишь бы привести своего больного к полному излечению. Всякими неотразимыми резонами он успокаивал его издрогшую совесть и волновавшийся ум.
Но лечение давалось весьма туго. Федор Михайлович был ко всему подозрительно насторожен. К Некрасову не то что охладел, а проникся недоверием и стал даже избегать его. Как-то он завидел на Итальянской улице шедшего Панаева и мигом перебежал на другую сторону.
В «высшем» же свете Федору Михайловичу и вовсе не везло. Он и сам чуждался и про себя даже брезгал всеми этими аристократишками, да и они отмахивались от новоявленной знаменитости, расписавшей до тонкости презираемых ими «бедных» людей, — чиновничков без роду и без племени… Не говоря уже о том, что Федор Михайлович в этих аристократических салонах и повернуться-то как следует не мог.
Иван Иванович Панаев, который вместе с другими по всем городским стогнам кричал: «Кланяйтесь! Кланяйтесь!», указывая на Федора Михайловича и уверяя всех, что этот народившийся гений убьет собою решительно всю литературу, услыхал от какой-то княгиньки о нетерпеливом желании лицезреть Федора Михайловича. Белокурая княгинька жеманным лепетом изъяснила любезнейшему Ивану Ивановичу:
— Покажите мне, пожалуйста, в а ш е г о Достоевского.
И вот Федор Михайлович, как кумирчик, был поднесен княгиньке. Княгинька нежно наклонила перед ним пушистые букли, пошевелила губками и уже готовилась произнести заранее выбранный из записных тетрадей комплимент, как вдруг сам кумир покачнулся и побледнел — то ли от чрезвычайного волнения, то ли от недомогания, — но так зашатался, что его вывели в другую комнату и облили одеколоном. Он очнулся, но больше уже не входил в салон.
С гораздо большим любопытством Федор Михайлович пристрастился к обедам с компанией близких людей в «Hôtel de France» на Малой Морской. Он дошел до того, что даже сам заранее иногда заказывал излюбленные блюда поварам в ресторане и сам задолго до назначенного дня выбирал вина. На обед определялось по рублю, на вина — по другому, итого по два рубля на брата, но не в этом была заключена сущность таких сходов. Веселье, н а с т о я щ е е веселье — вот что отличало их от всех прочих чванных обедов и вечеров. Эти обеды, длившиеся до поздней ночи, с чаепитием, со спичами, до которых Федор Михайлович был иной раз большим охотником и даже страстно произносил их, рассеивали дочиста весь душевный мрак. В дружеской беседе — чего только не было переговорено там! — собравшиеся изливали свой восторг жизни, который в них трепетал. Федор Михайлович, проглатывая шампанское (ему наливали всего-навсего четверть бокала, а водки он не пил и вовсе), раскрывал свою душу, насколько она могла раскрыться. Лицо его горело, и он не умолкая говорил.
— Весело на душе становится, — объяснял он, — когда видишь, что бедный п р о л е т а р и й сидит себе в хорошей комнате, ест хороший обед и запивает даже шипучкою, и притом настоящею.
Степан Дмитрич с торжественным спокойствием и радуясь наблюдал, как его друг уносился от мира лжи и обид.
После таких обедов Федор Михайлович в легком опьянении возвращался домой и поверял самому себе маленькие, где-то на кончике пальцев притаившиеся, желаньица. Безотчетное смятение разливалось по всем жилам его, и он, точно на волнах, блуждал где-то очень далеко от берега. Хотелось припасть с жаром к подушке и беспричинно зарыдать, как в детстве. Хотелось вдруг сорваться с места и умчаться куда-нибудь на самые высокие вершины земли, где бы жила его голубица с горячим сердцем и с горячими слезами. Нахмурила б она свои брови и загляделась бы на него черными глазами. Он бы в беспамятстве отворил ее светлицу и понес бы ее в свой собственный замок на Гребецкой улице в Санкт-Петербурге… До чего это хорошо бы было!
И он себе чертил при этом какие-то контуры: довольно полное, с резкими линиями лицо, темные и густые волосы, глаза как угли, а смех-то! Смех!.. Он стоит среди старых знакомых, и все смотрят на него испытывающими взорами, и только она — одна она! — защищает его, — она, вот это смуглое и улыбающееся лицо. Дух занимается. Мускулы дрожат неслыханной дрожью, а в сердце — чистейшая грусть, расплавленный лед, потекший по жилам. Прерывистым голосом нашептывает он ей сладкие слова, объясняет ей что-то неясное самому себе и старается узнать, кто же она, смущающая его и повелевающая им. И в смутной полудремоте различает ее имя:
— Авдотья Яковлевна…
Она! Она и есть! Спутница Ивана Ивановича Панаева. Бедовая и язвительная Eudoxie. Мимолетное видение… Полузабытый образ, недавно лишь потревоживший его…
Кто знал об э т о м! Кто подозревал даже!.. О н а как облако, перекочевавшее с одного края неба на другой и разошедшееся где-то в дали за лесом. Никто, кроме него, и не заметил его и не проследил за его короткой дорогой.
Увы! С е й ч а с его уже не видать на пустом горизонте. Горизонт сер, туманен и безоблачен.
А на земле, в мокром воздухе, нависшем над Фонтанкой, бродят иные тени — душеньки, которые стучатся в его дверь, чуть только пробьет восемь часов
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!