Просвещенные - Мигель Сихуко
Шрифт:
Интервал:
Тайны, сны, мифологии, жестокость изгнания, несовершенство языка, осыпающиеся воспоминания, как все начиналось и чем все закончилось, — вот базовые темы литературы.
Криспин Сальвадор. «Автоплагиатор» (с. 188)
* * *
Историю про рассыпавшуюся пачку денег у моего соседа в самолете я присочинил. Да и его откровения про возвращение домой ради детей тоже не совсем достоверные. Но если б я с ним заговорил, уверен, именно так он и сказал бы. В общем, я как бы сказал это за него. Чтоб он стал не просто соседом с неприятными манерами. И то, что я сказал за него, я прочитал в его глазах. Но на самом деле мы так и не разговорились. Когда он попытался завязать беседу, я закрыл глаза и притворился спящим.
Впредь обещаю говорить только правду.
* * *
В последние месяцы жизни Криспина мы сблизились даже больше, чем я мог ожидать. Я дошел до того, что уже и сквернословил в его присутствии. Наша дружба завязалась, когда на семинаре Лиз Харрис[58]мне задали написать про него биографический очерк. Мы с Криспином встречались в каком-нибудь кафе или ресторане и чопорно сидели, разделенные диктофоном, как натянутой колючей проволокой. Чаще всего это был ресторан «У Тома» на Бродвее, тот, что все время показывают в «Сайнфелде»[59]. Под конец семестра я сдал работу. У меня было чувство, что Криспину хотелось на нее взглянуть, хотя он не спрашивал, а я так и не предложил. Через пару недель после нашего последнего интервью он наконец пригласил меня в свой кабинет на чашку лапсанг-сушонга с печеньем мадлен. Теперь, не находясь более под пристальным наблюдением, он чувствовав себя заметно свободнее. Я обратил внимание на его неожиданно застенчивую улыбку. Мы сидели, жевали, болтали. Даже не помню о чем. Наверное, о книгах. О литературе. Грудь его клетчатого джемпера была вся в крошках. Когда я встретил его на следующий день, крошки никуда не делись.
То ли от безысходности, а может, от искренней симпатии, но мы стали чаще встречаться. Сперва мне было неловко, как бывает, когда впервые сталкиваешься с настолько очевидно одиноким человеком. На шумном и суетном университетском кампусе Криспин был константой примелькавшейся всем не меньше бронзовой скульптуры Альма-Матер. Каждое утро он взбегал, а после обеда спускался по лестнице в библиотеку Батлера из своего кабинета в Философи-Холле — с печальным выражением лица, одетый как фланер со средствами. Мне он напоминал вырядившегося ковбоем токийца, — впрочем, в коричневом твидовом костюме и видавшей виды красной фетровой шляпе с изумрудно-зеленым пером за тесьмой он выглядел почти стильно. Этот костюм с легкими вариациями был неизменным вне зависимости от погоды; под мышкой всегда был зажат оранжевый блокнот. Обычно он шел, уставившись в раскрытую книгу; с тревогой, замешанной на постыдном предвкушении, я наблюдал, не споткнется ли он и не получит ли по голове футбольным мячом или фрисби.
Однако во время наших интервью он говорил ясно и по делу. Он произносил целые речи о первенстве литературы как «искусства, летописи человеческой природы»; или же о «произвольном разделении» на художественную и документальную прозу; о недугах нашей национальной литературы; о проблемах литературного бриколажа как повествовательной структуры. Я многому научился у Криспина, но многое из его лекций тут же вылетало у меня из головы. Тем не менее он был одним из тех учителей, которые, постепенно вводя вас в контекст, помогают открыть множество сфер жизни, в которых вы до сих пор были настолько несведущи, что не могли составить даже неверного представления.
По его мнению, народное, низовое имело для литературы не меньшее значение, чем академично-отвлеченное, и его внезапные, яркие, как языки пламени, порывы, обрамленные точным словом, ярким образом, оригинальной мыслью, делали беседу с ним совершенно непредсказуемой. Слушая его, вы забывали о повседневности и попадали в его мир, ограниченный лишь закоулками сознания, пределами Вселенной и протяжением веков. Праздная беседа могла, например, от фракталов, совершив элегантный маневр вокруг сложносочиненной этимологии филиппинского сленга, перейти на подлинные откровения о мучительном неверии в собственные силы, запечатленном в дневниках Стейнбека, и далее к весьма субъективным, но обширным описаниям Геродота, к сложным задачам стискивания реальности «кружевным корсетом языка», к слабым местам в созданной Руссо концепции благородного дикаря; а потом к идеологической инверсии Хосе Рисаля, превратившего уничижительное испанское слово «индеец» в гордое прозвание «Бравые индейцы»[60], после чего следовал краткий сравнительный анализ этой коренной перемены в значении и добровольного и полного присвоения афроамериканцами слова «ниггер»; далее Криспин переходил к австралийским аборигенам и их точечным рисункам как «пределу современного искусства», прежде чем буквально покраснеть от возбуждения, рассказывая о геологических находках, дошедших до наших дней от доисторической Неведомой Южной Земли[61]; он рассуждал о тамошних ехиднах, утконосах и прочих редких и эндемичных видах, а затем и о креативных импульсах животного мира в целом, на сегодня сводящихся к феномену рисующих слонов и кошечек; после чего перескакивал на апофеоз чувственности в пластичных мраморах Бернини[62]и впечатление, которое производят грубые пальцы насильника Плутона, впивающиеся в податливую каменную плоть Персефоны, постепенное, а после потрясающе стремительное превращение Дафны в лавровый куст, когда вы обходите ее рвущуюся прочь от Аполлона фигуру; в итоге Криспин изливал свое восхищение работами в стиле «летрас и фигурас» Хосе Онорато Лосано[63], в которых, по его словам, неповторимо сочетались пейзажи, натюрморты и жанровые сценки в угоду суетному свету Манилы девятнадцатого столетия. И все это за тарелочкой начос с перцем в ожидании гамбургеров.
Преодолев первоначальную инерцию аудитории, монологи Криспина всегда набирали обороты, будь то частный разговор или публичное выступление. На его лекции по сравнительному литературному анализу, как за волшебной дудочкой, валили толпы студентов, и о царившем там сенсационном духе, резких поворотах и умопомрачительных параллелях ходили легенды. И все же закостенелая эгоцентричность этого глубоко одинокого человека поражала меня. Во время наших первых неформальных разговоров он обдумывал каждое слово. Лишь после нескольких встреч перископ его внимания стал выглядывать наружу. Нельзя сказать, чтобы тот был направлен на меня. Вовсе нет. Он вглядывался в даль, в мир, который был ему куда ближе, в удивительные подробности великих космологий. Бывало, он вскакивал, чтобы перетасовать кипы книг, скидывая верхние тома на пол, только чтобы пролистать фолиант до нужного абзаца, который он все равно бы процитировал наизусть, тихо, прикрыв глаза, смакуя каждое слово. И тогда мне приходилось напрягать все внимание, чтобы выслушать повествования Сида Хамета Бененгели, Хулиана Каракса, Джона Шейда и Рандольфа Генри Падуба[64]. После чего он умолкал, впитывая прочитанное. Он ни разу не спросил меня, как прошли выходные. Он очень редко интересовался моим мнением, а если интересовался, то лишь затем, чтобы предложить более глубокое суждение.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!