Атланты. Моя кругосветная жизнь - Александр Городницкий
Шрифт:
Интервал:
Я еще таскался с фотоаппаратом, когда к нам в седьмой «Б» пришел новенький, Володя Михайловский, почти сразу же получивший, уже не помню почему, кличку Бича, – невысокий полный мальчик, тихий, немногословный и очень скромный. Рисовал он прекрасно, хотя смущался, краснел и страшно сердился, когда на это обращали внимание. Жил Володя недалеко от школы, на Малой Подьяческой улице, хордой соединявшей петлю Грибоедовского канала. Как раз по этой улице и далее, через Львиный мостик и улицу Декабристов, пролегал мой каждодневный путь в школу и обратно, в огромный дом на углу Мойки и Фонарного переулка, где мы тогда жили. Мы с Володей подружились, тем более что оказались попутчиками. И как-то раз он зазвал меня к себе домой, показал свои рисунки карандашом и акварелями, которые мне сразу понравились. Володя был удивительно одаренным рисовальщиком, быстро и точно изображавшим на бумаге окружающий мир с поразительным, как мне казалось, сходством. Глядя на то, как он рисует, можно было подумать, что дело это простое и доступное для каждого. Поэтому я тоже попытался рисовать, но из этого, конечно, ничего не получалось, хотя Володя по доброте своей усердно мне помогал.
В связи с этим не могу не вспомнить весьма забавный случай. Зимой 2011 года на площади Островского в моем родном Питере, перед Александринским театром, на специально сооруженной сцене происходила организованная каким-то фондом благотворительная акция: известные персоны, писатели, артисты, общественные деятели, прямо на сцене на глазах зрителей рисовали картины маслом. После этого картины продавались на специальном аукционе, а собранные деньги поступали на поддержку детских медицинских учреждений. В число приглашенных для рисования почему-то попал и я. На сцене, несмотря на изрядный мороз, я попытался изобразить по памяти вид из нашего окна в доме на Мойке. К моему великому изумлению, моя мазня была продана на аукционе за двадцать тысяч евро.
Теперь уже не помню, кто именно посоветовал нам в том далеком 1947 году пойти в художественный кружок при Ленинградском Дворце пионеров, располагавшемся в Аничковом дворце на углу Фонтанки и Невского. Володя, которому не хотелось записываться в кружок одному, уговорил и меня. Мы отобрали с ним несколько рисунков и отправились на Фонтанку. Отдел художественного творчества Дворца пионеров помещался в длинном двухэтажном флигеле, вытянутом вдоль Невского перпендикулярно фасаду главного здания дворца. Мы долго ходили по коридорам второго этажа в поисках «художественной студии», с робостью прислушиваясь к звукам разного рода музыкальных инструментов, раздававшимся из-за дверей. В конце коридора, рядом с вокальным классом, где какой-то высокий женский голос выпевал гаммы, мы увидели наконец надпись «Студия рисования», но двери оказались запертыми. Выяснилось, что сегодня среда, а занятия бывают только по вторникам и четвергам.
Обескураженные, мы повернули обратно, и, когда уже дошли до конца коридора, я увидел приоткрытую дверь, за которой звучали стихи. Я подошел поближе и прислушался. Это были очень красивые и совершенно мне неизвестные стихи, как потом выяснилось – Франсуа Вийона. Читал их негромким глуховатым голосом невысокий, стройный и курчавый черноволосый мужчина в толстых роговых очках и темной гимнастерке без погон, перехваченной в талии широким офицерским ремнем (им оказался Ефим Григорьевич Эткинд). На столе перед ним лежала толстая открытая офицерская кожаная полевая сумка, набитая книгами. На стульях перед столом, спиной к дверям и ко мне, сидели несколько ребят и девушек, примерно на класс или на два постарше, чем я. «Ну, чего ты застрял, пойдем!» – окликнул меня Бича. «Иди, я еще побуду», – неожиданно для себя ответил я ему и, тихо открыв дверь, надпись на которой так прочесть и не успел, вошел в комнату и, стараясь не шуметь, сел на крайний стул. Никто из присутствующих не обратил на меня никакого внимания – все были заняты слушанием стихов. Так в феврале 1947 года началось мое увлечение стихами, затянувшееся на долгие годы.
Что же до Володи Михайловского, которому я обязан своим приходом во Дворец пионеров, то с ним мы встретились после многих десятилетий в 1998 году в Питере на моем вечере в Концертном зале у Финляндского вокзала. Он действительно стал художником. Его батальные полотна морских сражений украшают залы Военно-морского музея и кают-компании многих судов.
Для приема в «Студию литературного творчества» (вот что было написано на дверях) необходимо было представить один собственноручно написанный рассказ или три стихотворения. У меня к тому времени уже было в запасе одно стихотворение, посвященное умирающему гладиатору и подозрительно смахивающее на лермонтовское. Помучившись неделю, я, не ожидавший от себя такой прыти, написал еще одно стихотворение, про татаро-монгольское нашествие (я в те поры страшно увлекался книгами Василия Яна «Батый» и «Чингисхан»). Там были такие, чрезвычайно почему-то тогда понравившиеся мне строчки:
Ободренный таким неожиданным успехом, я настряпал еще одно, примерно такого же качества, стихотворение про Древний Рим. Так что можно сказать, что стихи на историческую тему я начал писать с самого начала.
Меня, хотя и со скрипом, приняли – правда, не в ту, как оказалось, старшую группу, куда я случайно забрел, а в младшую, состоящую из семи– и восьмиклассников. Это, однако, роли не играло, так как на занятиях можно было сидеть как в той, так и в другой группе. Младшей руководил тогда ленинградский поэт Леонид Иванович Хаустов, человек маленького роста, с всклокоченными черными волосами и такими же угольными зрачками. Одет он был неизменно в коричневый костюм и темную рубашку с галстуком, ходил быстрой походкой, был темпераментен и эмоционален.
Старшую группу вел поэт Глеб Сергеевич Семенов, очень худой, небольшого роста, всегда державшийся с подчеркнутой прямотой и казавшийся сутуловатым. Волосы его, в противоположность Хаустову, были прямыми и всегда гладко зачесанными. Ходил он неторопливыми длинными шагами на как бы негнущихся ногах. Пиджак строгого темного цвета висел на его плечах так же прямо. Строгость его внешнего облика подчеркивалась всегда аккуратно завязанным галстуком и негромким глуховатым голосом. Занятия по «теории литературы» (да-да, тогда именно так это называлось) вел уже увиденный и услышанный мною доцент Ленинградского пединститута имени Герцена Ефим Григорьевич Эткинд, в недавнем прошлом военный переводчик…
Так начались мои занятия во Дворце пионеров. Проходили они два раза в неделю – по средам и пятницам. Один день – «теория литературы», другой – практические занятия. Теория состояла в знакомстве с элементами стихосложения, рифмами, ритмами и так далее, а также с историей русской и мировой поэзии, которую нам, старшеклассникам, как я понял гораздо позднее, Эткинд читал на вузовском уровне. Говорил он так интересно и увлеченно, что мы и понятия не имели, что это за программа. Зато своему первооткрытию звучащей сокровищницы российской поэзии – от «Слова», Кантемира и Державина до Блока и запретной тогда Цветаевой, открытию трагических судеб Данте и Петрарки и не искаженных переводами стихов Джона Донна, Шекспира и Франсуа Вийона – я обязан именно ему.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!