Кожа времени. Книга перемен - Александр Генис
Шрифт:
Интервал:
В России, однако, после поражения коммунизма — или освобождения от него — не стали реформировать школьную историю. Если, конечно, не считать реабилитацию опричнины.
Я понимаю, что помнить только хорошее, — значит врать себе, питаться патокой и жить иллюзиями. (В Рио-де-Жанейро есть канал, где показывают только матчи, выигранные бразильской командой.) Но речь идет не об исторической правде, а о примерах для подражания. Так оно раньше и было. Считалось, что учиться надо на лучшем, вечном и завидном. Препарируя прошлое, традиция пинцетом вынимала из него драгоценные минуты успеха, складывая их в звездные часы.
Именно по ним должны оценивать нашу цивилизацию добравшиеся, наконец, до Земли пришельцы. В написанный для них учебник истории попало бы лишь то, что ей, истории, по-настоящему удалось. Я даже придумал, куда отправить пришельцев.
Начать можно с агоры, чтобы познакомиться не только с Сократом, но и с его собеседниками. Ведь прежде чем казнить своего мудреца, афиняне десятилетиями с ним беседовали. Целый город, зараженный страстным интересом к истине, заслуживает того, чтобы представить его инопланетянам. Потом — мраморный Рим Августа, когда поэзия научилась быть и верноподданной, и настоящей. А там — средневековый Шартр, где теологические трактаты писал свет в витражах. И другой собор — Святого Фомы, в котором каждое воскресенье прихожане Лейпцига пели то, что им сочинил Бах. Веймар Гёте, где, по его же выражению, на тысячи поэтов приходилось несколько горожан. Париж импрессионистов, снявших катаракту с живописи. Венское кафе «Централ», где самые умные европейцы украшали belle epoque. И еще — «Сайгон», в котором собирался литературный Ленинград времен Бродского и Довлатова. И конечно, Тарту Лотмана.
Ну а если такая история покажется бесконфликтной, как сталинская проза, то можно добавить войну: «Блиц» в 1940-м, когда Англия осталась наедине с Гитлером. Те восемь месяцев от беззащитных лондонцев требовалось вести себя как всегда. Проснувшиеся в подземке клерки отправлялись в банки, продавцы — к покупателям, хозяйки строились в очередь, чтобы отоварить карточки. И почтальоны доставляли письма даже тогда, когда от дома сохранился только почтовый ящик. В Англии любят вспоминать «Блиц» больше других баталий, потому что в том сражении выиграл мир, а не война, от которой лондонцы защитились рутиной будней.
В этом выборе, разумеется, нет ничего оригинального, но привычное не бывает банальным, если мы им гордимся. Такая история цивилизации напоминает, за что нам дорог Запад, почему мы всегда хотели им быть и боялись без него остаться.
1
Я живу сегодняшнем днем, но пережить его мне помогает запасная, нездешняя, совсем посторонняя история, в которой я ищу не аналогий, а тем паче урока, а просто передышки. Вот так в страшном 1919-м Цветаева писала пьесу о Казанове.
У меня есть обычай ставить дату на тех книгах, что я читаю или перечитываю. Разбирая свою библиотеку, я словно листаю интимный дневник, хоть и не мной написанный. Из него можно узнать, где я укрывался от бомбардировки новостей. На это указывают даты на книгах из заветного шкафа с античностью.
Путч девяносто первого — и я все три судьбоносных дня читаю Фукидида.
Налет на нью-йоркские небоскребы — и я ухожу в Геродота. Захват Крыма — и я в любимом до дрожи Аристофане. Война в Донбассе — и я хватаю ту заветную главу, где Одиссей встречает кокетливую принцессу Навсикаю. Сбитый малазийский «Боинг» — и я с гоплитами Ксенофонта. Ну а с победой Трампа я без устали перемежаю газеты Платоном, чтобы напомнить себе о промашках демократии.
В этом, конечно, нет ничего особенного. Античность для многих была запасной родиной. Рассадник аллегорий, кузница символов, прииск масок и рудник псевдонимов, античная цивилизация служила каждому веку по-своему, но всегда верно и хорошо. Мы — не исключение.
Я приехал в Америку на пике холодной войны, испортившей лучшую из греческих радостей — Олимпиаду. Словно ей взамен в США привезли несколько мраморных барельефов из Парфенона. Выставка не скрывала своей политической подоплеки, обещая победу западной демократии над восточным тоталитаризмом. Залог этого триумфа — эфебы, прекрасные юноши на вздыбленных лошадях. Пренебрегая седлом и уздечкой, обходясь без стремян (их еще не изобрели), они управляли конями, даже не держась за гриву, почти телепатически, чистой волей.
— Таков, — трактовали кураторы, — идеал демократии: она выпускает на свободу темную силу толпы и обуздывает ее воспитанием ума и муштрой тела. Лучший всадник вроде Перикла не обманывал коня, как популисты, и не душил его, как тираны, а правил им в обоюдном согласии.
Надо сказать, что Рейган прекрасно понимал идеологический посыл этого образа, вдохновлявшего его на борьбу с «империей зла». Он ведь сам был отличным наездником и хорошо знал, что лошадь подчиняется не насилию, а внушению всадника, навязывающего свою волю стихии, способной его растоптать.
Глядя на эфебов в музее, я впервые поверил и Солженицыну, предсказавшему падение советской власти, и Рейгану, который обещал закончить холодную войну так, что победят обе враждующие стороны, избавившиеся от смертельной угрозы коммунизма.
Такая — назидательная — античность строила государства, писала им конституции, вдохновляла генералов и соблазняла зодчих. Не зря в Вашингтоне и Петербурге больше колонн, чем во всей Элладе. Но мне нужна камерная античность, такая, какую я могу себе вообразить, чтобы было удобно в ней укрыться, как одеялом, — с головой.
2
Приватную античность каждый создает по своей мерке из подсобного материала, не обращая внимания на ученые авторитеты и предыдущий опыт. Этому жизнестроительному процессу, несомненно, помогает эрудиция, но только тогда, когда она изрядно разбавлена невежеством.
— Неполнота продуктивна, — говорил Гёте, — свою «Ифигению» я писал, изучив греческую мифологию, но знания мои были неполными. Будь они исчерпывающими, пьеса так бы и осталась ненаписанной.
Шедевр, созданный по этому рецепту, — «Сатирикон», но не Петрония, а Феллини, который сотворил из лакун собственную античность, не притворяясь, что она ему — и нам — доступна для понимания.
— Именно во фрагментарности, — оправдывал он непонятное, — я вижу подлинную привлекательность показанного в фильме мира. Он — как незнакомый пейзаж за плотной пеленой тумана, которая, временами разрываясь, позволяет хоть мельком что-то увидеть.
Населив «Сатирикон» авторскими фантомами, Феллини утрировал непонятное — языки, жесты, костюмы, танцы, обряды, нравы, а главное — внеоценочное отношение к прошлому, которое еще не открыло убежище христианства. Поэтому в его Риме нет горизонта: из него нельзя выбраться, как из разрушенного метро. Так Феллини творил не только сложением, но и вычитанием.
От античности нам действительно остались черепки и обрывки, но в этом и горечь, и соблазн. Мы так мало знаем, что можем произвольно лепить ее не по своему образу и подобию. Прошлый мир — не просто противоположный нашему, он совсем другой, и это значит, что он может служить альтернативой, в нем можно укрыться, как в бомбоубежище. Что я и делаю.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!