Сводя счеты - Вуди Аллен
Шрифт:
Интервал:
У читателя может возникнуть вопрос: если я и впрямь мистер Ходячее Сало, то почему не подался в цирк? Да потому, — признаюсь в этом без тени смущения, — что я не могу выйти из дома. А выйти я не могу, потому что мне не надеть брюки! Ни одна пара не налезает. Я живое воплощение всех копченых окороков со Второй авеню; в каждой ноге по двенадцать тысяч сэндвичей. И не самых тонких. Уверен: если бы мой жир умел говорить, он бы рассказал, что такое вечное одиночество — а заодно научил бы вас делать бумажные кораблики. Каждый фунт моего жира стремится быть услышанным, особенно подбородки с четвертого по двенадцатый. У меня удивительный жир. Он многое повидал. Мои икры самостоятельно прожили целую жизнь. Счастливым мой жир не назовешь, зато он настоящий. Не искусственный. Что может быть хуже искусственного жира? (Не знаю, продается ли он еще в магазинах.)
А теперь послушайте, как я стал жирным. Ведь я не всегда был таким. Виновата церковь. Когда-то я был тощий. Тощий, как спичка. Такой тощий, что назвать меня толстым мог только слепой. Я был тощим до тех пор, пока однажды — кажется, это случилось в мой двадцатый день рождения — мы с моим дядей не зашли в один ресторанчик. Мы пили чай с печеньем, и дядя вдруг задал мне вопрос.
— Ты веришь в Бога? — спросил он. — Если да, то как ты думаешь, сколько он весит?
Произнеся это, он глубоко затянулся сигарой, приняв свое излюбленное выражение совершенной невозмутимости; но тут на него напал кашель, да такой яростный, что я испугался, что у него сейчас пойдет кровь.
— В Бога я не верю, — ответил я. — Если он есть, то объясни мне, дядя, откуда берется бедность и убожество? Почему одним не страшны тысячи смертельных напастей, а у других неделями не проходит мигрень? Почему мы ведем счет нашим дням, а не обозначаем их буквами, например? Ответь, дядя. Или тебя шокирует мой вопрос?
Я знал, что, говоря это, ничем не рискую, потому что шокировать дядю было невозможно. Еще бы: однажды он стал свидетелем того, как мамашу его тренера по шахматам изнасиловали турки. Зрелище ему, в общем, не понравилось, потому что очень уж затянулось.
— Дорогой племянник, — сказал дядя, — Бог есть, что бы ты ни говорил. Он везде. Да! Абсолютно везде.
— Так и везде, дядя? Откуда ты знаешь? Ведь ты даже точно не знаешь, существует ли он. Смотри, я дергаю тебя за бородавку, но, возможно, тебе это только кажется. А вдруг и вся наша жизнь нам только кажется? И вообще, на Востоке есть секты, члены которых убеждены, что за пределами их разума нет ничего — кроме буфета на железнодорожном вокзале. Что, если мы обречены одиноко и бесцельно скитаться в бездушном мире, без надежды на спасение, без будущего, и впереди у нас лишь страдания, смерть и пустота вечного небытия?
Похоже, мои слова произвели на дядю глубокое впечатление, потому что он ответил:
— И ты еще спрашиваешь, почему тебя не приглашают на вечеринки? Господи, да ты псих!
Еще он обвинил меня в нигилизме и добавил с типично стариковским двусмысленным выражением:
— Бог не всегда там, где его ищешь; поверь, дорогой племянник, Бог — везде. В этом печенье, например.
На этом он поднялся из-за стола, благословив меня и оставив чек, удивительно похожий на бирку, — такие приклеивают к багажу в самолете.
Вернувшись домой, я задумался, что же означает это простое утверждение: "Бог везде. В этом печенье, например”. Вскоре мне захотелось спать, я улегся в постель и задремал. И тут мне приснился сон, который навсегда перевернул всю мою жизнь. Мне снилось, что я прогуливаюсь где-то за городом и вдруг чувствую, что хочу есть. Можно сказать, чувство смертельного голода. На пути мне попадается ресторанчик. Я вхожу, заказываю сэндвич с горячим ростбифом и картошку. Официантка, похожая на мою квартирную хозяйку (чрезвычайно пресную особу, напоминающую сильно растрепанный лишайник), уговаривает меня взять куриный салат. Явно несвежий. Пока мы с ней препираемся, она превращается в распакованный набор столового серебра из двадцати четырех предметов. Я начинаю истерически смеяться, смех переходит в слезы, затем в острую ушную инфекцию. Тут помещение наполняется лучистым светом, и я вижу сверкающую фигуру всадника, который мчится ко мне на белом коне. Это мой ортопед. В раскаянии я падаю ниц.
Такой вот был сон. Проснулся я с ощущением полного благополучия и впервые взглянул на мир с оптимизмом. Все прояснилось. Все мое существо наполнилось эхом дядиных слов. Я отправился на кухню и начал есть. Я поглощал все, что попадалось под руку. Кексы, хлебцы, мюсли, мясо, фрукты. Шоколад, овощные консервы, вино, рыбу, сливки, макароны, колбасу, пирожные — стоимость съеденного подошла к шестидесяти тысячам долларов. Если Бог везде, решил я, значит, Он в пище. Чем больше я съем, тем ближе я буду к Нему. Поддавшись дотоле неведомому мне религиозному порыву, я фанатично запихивал в себя все подряд. Шесть месяцев спустя я был уже праведником из праведников, с молитвой в сердце и с животом, выпиравшим за государственную границу. Как-то утром в один прекрасный вторник я обнаружил, что ноги мои оказались в Витебске и, насколько мне известно, до сих пор там и находятся. Я все ел и ел, расширялся и расширялся. Худеть, сужаться — величайшая глупость. Даже грех! Ведь, сбрасывая двадцать фунтов, дорогой читатель (полагаю, до моей комплекции вам далеко), мы, возможно, утрачиваем именно те клеточки жира, в которых заключены наш дух, доброта, любовь и честь, или, как в случае с одним моим знакомым налоговым инспектором, живот и бока просто обвисают.
Знаю, что вы сейчас скажете. Вы скажете, что это противоречит всему — да-да, всему, — что я проповедовал вначале. Я вдруг приписал бездушной плоти смысл! Ну и что? Разве наша жизнь не состоит из противоречий? Философия толстяка может меняться точно так же, как сменяют друг друга времена года, как изменяется цвет волос, как меняется сама жизнь. Жизнь меняется. Жизнь — это жир, и смерть — это жир. Понимаете? Жир — это всё! Пока вы не разжиреете, разумеется.
В Чикаго я впервые приехал в двадцатых годах, чтобы посмотреть боксерский матч. Меня сопровождал Эрнест Хемингуэй, мы остановились в тренировочном лагере Джека Демпси.[10]Хемингуэй только что закончил два рассказа о профессиональном боксе, и хоть мы с Гертрудой Стайн[11]и сочли их недурными, но сошлись во мнении, что над ними необходимо еще работать и работать. Я подшучивал над Хемингуэем по поводу его романа, который должен был в скором времени увидеть свет, мы посмеялись, повеселились, а затем надели боксерские перчатки и Хемингуэй сломал мне нос.
В ту зиму Алиса Токлас,[12]Пикассо и я снимали виллу на юге Франции. Я тогда работал над книгой, которая могла, я чувствовал это, оказаться великим американским романом, однако шрифт был такой меленький, что дочитать ее мне не удалось.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!