Повесть о любви и тьме - Амос Оз
Шрифт:
Интервал:
— Когда вернешься, Арье, постарайся войти тихо.
— Я войду тихо.
— До свидания. Иди уже.
— Тебя, правда, не беспокоит, что я уйду? Я ведь вернусь не поздно?
— Правда, не беспокоит. Возвращайся, когда захочешь.
— Тебе еще что-нибудь нужно?
— Спасибо. Мне ничего не нужно. Амос за мной поухаживает.
— Я вернусь не поздно.
И через пару минут, после неуверенного молчания:
— Значит, хорошо? Значит, ладно? Я ухожу? До свиданья. Надеюсь, ты почувствуешь себя лучше. И постарайся все-таки уснуть в постели, а не в кресле.
— Я постараюсь.
— Значит, спокойной ночи? Когда я вернусь — это будет не поздно, — я обещаю, что войду совсем тихо.
— Иди уже.
Он надел пиджак, поправил галстук и вышел. Мурлыча себе под нос, он прошел мимо моего окна. Голос его звучал тепло, но фальшивил он так, что волосы вставали дыбом:
…И путь мой лежит далеко-далеко,
Тропинка петляет и вьется,
Иду я, шатаясь, а ты далеко…
Луна надо мною смеется…
Или, возможно, он пел вот это:
Что говорят твои глаза, твои глаза,
Не сказав все до конца, все до конца?..
* * *
Вместе с мигренью пришла к ней бессонница. Врач прописал ей всякие снотворные и успокаивающие лекарства, но ей ничего не помогало. Она боялась постели и проводила все ночи в кресс, закутавшись в одеяло, подложив одну подушку под голову, а второй прикрыв лицо. Возможно, так она пыталась уснуть. Любой шорох беспокоил ее: вопли охваченных страстью котов, далекие выстрелы, долетавшие со стороны кварталов Шейх Джерах или Исауия, предутренние завывания муэдзина с вершины одного из минаретов в арабском Иерусалиме, по ту сторону границы. Если папа гасил все электролампочки в доме, маму до ужаса пугала темнота. Если он оставлял свет в коридоре, то свет этот только усиливал ее головную боль.
Папа возвращался домой около полуночи, в отличном настроении, с чувством стыда в душе, и заставал маму в кресле, глядящей сухими глазами в темное окно. Он предлагал ей чаю или теплого молока, уговаривал все же попытаться лечь в постель и уснуть, готов был уступить ей свою постель и самому подремать в кресле, на ее месте: может, хоть это поможет ей, наконец, уснуть. Мучимый чувством вины, он, случалось, опускался перед ней на колени и надевал на ее ноги теплые шерстяные носки. Чтобы ей не было холодно.
Возвращаясь среди ночи, он, конечно же, мылся, тщательно намыливаясь, и весело напевал, ужасно фальшивя при этом: «Есть у меня сад, есть колодец…» Вдруг спохватывался, сразу же умолкал, сгорая от стыда, молча раздевался в щемящей тишине, облачался в свою полосатую пижаму, возвращался к маме, вновь робко предлагал ей стакан чаю, молока или сока, и, возможно, вновь уговаривая ее лечь в постель рядом с ним или вместо него. Упрашивал маму прогнать плохие мысли и думать только о приятном. Укладываясь в постель и сворачиваясь под одеялом, он предлагал маме всякие приятные мысли, которые она могла бы обдумать, и, таким образом, от обилия хороших мыслей сам засыпал сном младенца. Но я предполагаю, что два или три раза за ночь он из чувства ответственности просыпался, проверял состояние больной, сидевшей в кресле напротив окна, подавал ей лекарство и стакан воды, поправлял ей одеяло и вновь засыпал.
* * *
В конце зимы она почти перестала есть. Иногда она опускала в чай сухарик и говорила, что ей этого вполне достаточно. Ее немного тошнит, и у нее совсем нет аппетита.
— Ты, Арье, не беспокойся, ведь я почти не двигаюсь, и если бы я ела, то теперь поправилась бы, как моя мама. Не беспокойся.
Мне папа огорченно объяснил:
— Мама больна, но врачи не могут установить, что с нею. Я хотел пригласить других врачей, но она не позволяет, ни в коем случае.
А однажды он сказал:
— Мама твоя сама себя наказывает. Только, чтобы наказать меня.
Дедушка Александр заметил:
— Ну… Что… Плохое настроение. Меланхолия. Каприз. Это признак того, что сердце еще молодо.
Тетя Лиленька сказала мне:
— Наверняка и тебе нелегко. Ты разумный и чувствительный мальчик, и мама говорит, что ты луч света в ее жизни. Ты и вправду луч света. Не из тех, кому их детский эгоизм позволяет именно в это время срывать цветы удовольствия вне дома, не чувствуя, что это усугубляет боль. Неважно. Я это сказала сейчас себе, а не тебе. Ты мальчик немного одинокий, и сейчас, возможно, еще более одинок, чем всегда. Так что если у тебя возникнет потребность поговорить со мной по душам — не сомневайся. И запомни, пожалуйста, что Лиля — не только подруга твоей матери, но, если ты мне только позволишь, и твоя добрая подруга. Подруга, которая не смотрит на тебя так, как взрослые смотрят на детей, а видит в тебе близкую душу.
Возможно, я понял, что под словами «срывать цветы удовольствия» тетя Лилия подразумевала то, что папа иногда уходил вечером навестить своих друзей. Однако я так и не понял, какие цветы расцветают, по ее мнению, в тесной квартирке Рудницких с их лысой птицей, птицей из шишки и стадом плетеных игрушек за стеклами буфета. Или у Абрамских, живших в силу своей бедности в убогой запущенной квартире, которую из-за своего горя они почти совсем перестали приводить в порядок? Или я догадался, что под «цветами» тетя Лиля подразумевает нечто, чего не может быть? Поэтому не пожелал понять это и не пожелал связать с чисткой ботинок и новым одеколоном.
* * *
Память вводит меня в заблуждение. Я вспомнил сейчас нечто, о чем совершенно забыл сразу же, как только это произошло. И вновь вспомнил, когда было мне лет шестнадцать. Но с тех пор не вспоминал. А нынешним утром я вновь вспомнил, но не о самом событии, а о своем воспоминании о нем, которое пришло ко мне более, чем сорок лет назад: так старая луна отражается в оконном стекле, а оттуда ее отражение падает в воды озера, и из тех вод память извлекает не отражение, которого уже нет, а только его белые кости.
Именно так: сейчас, здесь, в Араде, осенним днем, в половине седьмого утра я вижу вдруг с абсолютной ясностью себя и товарища своего Лолика. Мы шагаем в полдень облачного осеннего дня пятидесятого или пятьдесят первого года по улице Яффо, рядом с площадью Сиона. И Лолик легонько толкает меня кулаком в бок и шепчет: «Погляди хорошенько, это не твой ли отец сидит там, внутри? Давай-ка смоемся отсюда побыстрее, пока он не усек, что мы сбежали с урока господина Ависара!» И мы, в самом деле, пустились наутек, но на бегу я все же разглядел через стекло сидящего там, в кафе «Зихел», отца, столик стоял у самого окна, папа смеялся, и его рука прижимала к губам обвитую браслетом руку молодой женщины, сидящей к стеклу спиной. И я бежал оттуда, бежал быстрее Лолика, и по сей день мой побег еще продолжается.
Дедушка Александр всегда целовал всем женщинам руку, а папа — иногда. И, кроме того, он ведь только взял ее руку и пригнулся, вот так, чтобы взглянуть на ее часы, сверить время со своими часами, он всегда это делал, почти с каждым он именно так и поступал, ведь часы — это его хобби. Кроме того, это был тот самый единственный раз, когда я прогулял урок, я уроки никогда не прогуливал, но на сей раз был особый случай: мы пошли поглядеть на подбитый египетский танк, который поставили на Русском подворье, неподалеку от стен Старого города. И больше я с уроков убегать не буду. Никогда.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!