Ижицы на сюртуке из снов: книжная пятилетка - Александр Владимирович Чанцев
Шрифт:
Интервал:
Получался жизненный материал, свободный от стереотипов. Я находился в неописанном мире, наименее мне известном, своем. Если подытожить, чем я более всего обязан Западу: это идеей, что ничто нельзя принимать за данность. Разве только самого себя в этой данности. Занятно то, что никто вам здесь не помогает, но сам мир устроен так, что вы в конце концов обходитесь без этого. Из маленькой библиотеки, с друзьями, советчиками, поклонниками, в краю прозябания, вы попадаете в огромную библиотеку, где чья только ни ступала нога, посредине мира, где армия читателей, горы печати, шум, сутолока, даже бестолочь, к тому же ваши безвестность и безымянность, а то и ничтожность, но для жизни есть даже больше, чем нужно. Как инфузория из лужи в океан. Культура становится личным делом, и вовсе не личное дело в культуре – общественным. То, чему вы себя посвящаете, немного больше, чем человек. В общем, перемена среды, во всех ее аспектах, отвечая на ваш вопрос, была как перемещение от маленького окна к большому, куда через него ни смотреть, наружу или внутрь. И я здесь сложился.
В 80-е вы выпускали альманах «Эпсилон-салон», писали для «Русской мысли» и «Континента». В каком-то смысле та наша страна более загранична для нас сейчас, чем Франция. Чем запомнились те годы? Спрашиваю у вас отчасти и потому, что вы участвовали в «Vita sovetica: неакадемическом словаре-инвентаре советской цивилизации», который издал живущий во Франции же Андрей Лебедев.
Представьте, что вы живете в тюрьме, где половина жительствующих не отдает себе в этом отчет, половина остальных более или менее безразлична, и половина прочих почитает за лучшее исповедовать нравственную относительность и приспосабливаться. Называть тюрьму тюрьмой нельзя. Ворота охраняются. Попытки к бегству караются. Периодические официальные празднества свободы и счастья с большой помпой. И теперь распространите ситуацию в истории, географии и народонаселении. Пять тысяч делегатов съезда, избранники народа и судьбы, в одинаковых позах голосуют в зале или стоят в фойе. Как такому не запомниться лучше всего? Коллективный бред успел забраться так далеко, что даже сегодня не всякому легко из него выпутаться. И иным даже проще не выпутываться вовсе. Почему насчет того, в какой степени страна стала другой, я держусь, увы, другого мнения. И больше верю в послезавтрашний день, чем в завтрашний.
СССР запретил человеку быть человеком, не более того. Подставил «советскую личность» на место «личности» в правовом отношении. То есть поднял идеологию над Законом. И ситуацию над идеологией. Я полагаю, что в сегодняшней России 9 человек из 10 не вполне поняли бы это рассуждение. И кто за эти 9/10 будет жить лучшей жизнью?
Совсем не хочется копаться в воспоминаниях. Что толку перебирать разноцветные камешки, показывающие ту элементарную истину, что жизнь есть жизнь, и как ее ни угнетать, она способна долго отсиживаться в щели, где ее посещают подъемы и спады, свет и тьма? Время, которое я бы вспоминал, было бы личным временем, которое я сам себе создал, вопреки не только истории, но и быту, и даже, в каком-то смысле, самому себе.
А какое искусство для вас важнее всего, самое необходимое-как-воздух? Словесное, визуальное? Музыка?
Чудный вопрос. Главное в моем письме – «внутреннее» событие. Оно раскрывается наружу. Я закрепляю новую форму и готовлюсь к следующему шагу. Женский парикмахер собирает шевелюру доверившейся особы в жгутики, накручивает пряди на папильотки, разделяет и поднимает гребнями и т.п. с целью сообщить форму и цвет. Язык для меня такой же инструментальный набор. В моем отношении к нему больше скепсиса, чем культа. Тонкость, однако, в том, что волосы Психеи незримы, и разглядеть, как они убраны, можно лишь по жестам и приспособлениям мастера над головкой бабочкокрылой. Средство мешается с результатом, только поэтому обостряется языковая чуткость. Так что главное средство это речь, богатство которой мне хотелось бы однажды измерить по собственной шкале.
Пишу я, по большей части, о том, что непосредственно вижу. Визуальное по важности следовало всегда сразу за интеллектуальным (любопытство к жизни идей все же пересиливало, возможно, по недоразумению). Папа как-то напомнил, что дошкольником, по собираемым им репродукциям из «Огонька», я довольно хорошо изучил Третьяковскую галерею и немного Эрмитаж (первая была близка к детским книжкам и вместе с тем к нашему дому), и во время первого посещения выкрикивал названия картин, едва их завидев. Учитель рисования почти не скрывал от класса во мне своего любимчика. Молодым человеком я был одержим новейшим искусством, позже классическим и древним. Из недавних впечатлений: наскальная графика в альтамирском гроте 14 000-летней давности, одно из высших проявлений человека во все времена. В ближайшем кругу – постоянно художники и художницы. На больших выставках (Матисса, Шагала, Модильяни, Фрейда, Моранди и таких десятки) я буквально поселялся, много раз приходил и проводил целые дни; писал, размышлял, рисовал, знакомился, пропитывался атмосферой. Несколько лет посещал студию обнаженной натуры. Путешествовал, чтобы посмотреть новую выставку или музей. И, естественно, стоял часами перед Ван Эйком, Босхом, Сезанном и др. В одно время жадно интересовался дизайном и сам придумывал что-то. То же с модой: любил давать приятельницам советы, сопровождал их по магазинам, с приключенческим наслаждением подбирал на них аксессуары перед выходом. Многое в прикладном искусстве – ковры, посуда, ювелирные изделия, мебель – меня увлекало; ткани казались особыми мирами и мироощущениями.
С музыкой тоже была история, правда не столь разнообразная и долгая. В 13 лет я с огромным подъемом вел собственную партию под родительские пластинки с робкими хали-гали, буги-вуги и т.п. Инструментом служил кухонный табурет – пластиковая подушка на алюминиевых ножках – и пара столовых ножей. Звук шел громовой, резкий, гадкий, я барабанил часами, к бессильному ужасу близких. Английские спецшколы были очажками западного умонастроения. Многое из «первой двадцатки» я слушал тогда же, что и мои зарубежные сверстники и коллеги по школьной неволе. Мечтал о своей рок-группе, которая называлась бы «Крокотит», это сверхвзрывчатое вещество по роману Чапека. После 16 лет мой интерес к поп-музыке как корова языком слизнула, причем навсегда. Бывает, вчуже проснется любопытство, за которым неминуемо следует разочарование. Разница между поп-музыкой и музыкой, мне кажется, та же, что между выпиванием и винной дегустацией. Погружение в красоту звуков едва ли требует сопровождения громкими чувствами и ритм-группой. Не отрицая достоинств некоторых поп-музыкантов. В старших классах я писал песни в бардовском стиле, даже выступал. Кое-что
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!